Спрятать колонку

Кнут Гамсун - Через Океан

Кнут Гамсун - Через Океан

Перевод с норвежского Наталии Будур

Только сейчас, через три недели после переселения в Америку, я наконец-то посылаю Вам свой рассказ о путешествии через океан. Я не прошу извинить меня за то, что не сделал этого раньше; дух хотел, но ослабела плоть. В середине августа я покинул Норвегию, где уже давно ходили в пальто, а через три недели попал в жару более 90° по Фаренгейту в тени. Это не прошло для меня даром и плохо отразилось на моем обычно хорошем сентябрьском самочувствии.

Я пишу все это из головы, по памяти. У меня не осталось ни клочка из моих корабельных записей. Все пропало, все бумажки до единой. Все бесследно исчезло однажды ночью около Ньюфаундлендской отмели. Любой другой на моем месте наверняка бы пал духом — с моих же уст не сорвалось ни стона. Я лишь тихо опустился на свой желтый портплед и встретил беду как мужчина. А через пять часов я даже проглотил полчашечки чая — простите, если я покажусь Вам нескромным.

Наш капитан принял багаж, и мы отплыли от берега, прокричав последнее "прости-прощай!" и помахав шляпами.

— Неужели нет пути обратно? — спросил мой друг и попутчик со странной интонацией в голосе.

— Почему же, можно сойти в Кристиансанде, но вы не сделаете этого.

— Тогда я просто напьюсь и очнусь уже за многие тысячи миль от родины! — прорыдал он с присущим ему мужеством. Ему было всего семнадцать, и он впервые покидал Норвегию.

На корабле поднялся невероятный шум и гам. Шестьсот человек, толкаясь и мешая друг другу, стаскивали багаж с палубы в трюм. Среди пассажиров были обнищавшие фермеры из Телемарка, бородатые крестьяне из датской глубинки, рослые неутомимые шведы — франты и бедняки из городов, разорившиеся купцы и ремесленники, жены и молоденькие барышни. Словом, это была сама эмигрирующая Скандинавия.

— Ну, вот и плывем, — сказал мужчина рядом со мной. — Вы бывали там раньше?

—Да.

Он попросил меня рассказать. Это был мужчина лет тридцати, полноватый, с веснушками. На светлом волосяном шнуре на груди у него висел медальон, шея была обвязана белым замусоленным галстуком, в ушах я заметил дырки для серег. Примерно посреди лица оттопыривались губы — одна бледная, другая коричневая, лоб с глубокими залысинами по бокам был сильно скошен назад. Он вытянул бледную губу вверх, а коричневую вниз, и я услышал.

Корабль несет меня вперед,

прекрасно путешествовать...

Он был семинаристом. Назовем его Кристен Найк.

Подбородок его, плоский и жесткий, жил как бы отдельно, а нос занимал в воздухе столько места, что все невольно улыбались при виде его. Когда он смеялся, в его светлых, чуть затуманенных глазах всегда загорались искорки.

— Какую прекрасную страну мы покидаем! Я только что сказал своим попутчикам: самую прекрасную на земле, сказал я. — И у добряка на глазах от своих же собственных слов уже выступали слезы.

— Почему же вы тогда уезжаете?

О, это была целая история, которую он тут же принялся нам рассказывать. В своем простодушии он преувеличивал, привирал, приукрашивал, до смешного гордясь теологическими рассуждениями с пастором С.Ф. Магнусом, за которые и лишился места в семинарии. Поведал он и об апелляции к властям, о четырех своих длинных статьях в "Стифтстиденде" и об ответе на письмо епископа: "Господин епископ! Ваше Высокопреосвященство изволит требовать невозможного, но невозможное невозможно и выполнить!.." Он не умолкал в течение двух часов, не обращая внимания на шум вокруг нас. Он рассказывал не только о себе, но и ясно давал понять, кого еще имеет в виду. Я обратил внимание, что "я" он произносит как бы с большой буквы.

Постепенно, по мере того как пассажиры перебирались на среднюю палубу, шум наверху стихал. Сквозь люки до нас доносились голоса людей, которые все никак не могли успокоиться, кулаками отвоевывая жизненное пространство и окончательно пристраивая поклажу.

Четыре молодые прелестные дамы, в красивых нарядах якобы из дорогих магазинов с улицы Карла Юхана и с трогательными тенями под глазами, парами прошли мимо меня. Видимо, они хотели осмотреться в новой обстановке; внимательно разглядывая каждую вещь широко распахнутыми глазками, они надолго останавливались перед каждым греховодником матросом, но перелезли через тюки с багажом, преградившие им путь, даже не вынув пухленьких ручек из карманов пальто.

Я обратил внимание, что у самой молодой из них как-то странно топорщился на животе передник.

Я сошел вниз, чтобы отыскать для себя койку в более-менее приличном окружении. Но мой друг уже позаботился об этом, за что я был ему крайне признателен.

— Мы здесь.

Найк встретил меня этим сообщением и указал на своих приятелей, сидящих рядом троих молодых людей. Все они были ремесленниками — "простыми ремесленниками", как снисходительно назвал их Найк. Сильные, неиспорченные парни с одним на всех кошельком и общим чемоданом. Тот из них, у кого руки были понежнее, а лицо поумнее, оказался из купеческой семьи. Этот человек развлекал нас во время всего путешествия. Он не страдал морской болезнью и всегда пребывал в хорошем настроении, неутомимый и готовый помочь, расхаживая среди пассажиров, излучая радостное спокойствие. Ему же самому, казалось, могло доставить удовольствие только одно — подтрунивать над своим попутчиком Найком, которого он всегда звал по имени — Кристеном, и ни одной минуты за целые сутки эти двое не знали покоя. Даже среди ночи купчик мог разбудить семинариста и поинтересоваться его самочувствием или сообщить, что ветер переменился на западный. Разбуженный Найк, вне себя от гнева, сыпал проклятьями и грозил ему отомстить. Затем оба засыпали.

— Скоро обед! — объявил Найк. Однако, когда прозвучал обеденный колокол и в трюм спустили большие котлы с едой, поднялись такая сумотоха и шум, что я предпочел на некоторое время удалиться на верхнюю палубу. Иначе мне просто оттоптали бы ноги. Дневальный также предпочел сразу уйти, пока был еще в состоянии передвигаться самостоятельно, чем и успокоил, видимо, свою совесть. Бездетные да неженатые не дорожат жизнью, но у него-то в Копенгагене остались жена и дети.

Пошатавшись по палубе с полчаса и дождавшись, пока шум внизу стал стихать, я сошел в трюм. Новые знакомые вместе с моим молодым другом из Кристиании вчетвером сидели вокруг сундука и отрезали кусочки от внушительного шмата желтого сала, уже проделавшего по крайней мере одно путешествие через Атлантику. Купчик заявил, что в мире нет более приятного запаха, чем запах тухлых яиц. И поинтересовался — неужели я действительно не хочу есть? Однако я отправился дальше, посетил туалетные комнаты и увидел, что повсюду — на семейных сборищах в нижних каютах и закутках наверху — все были заняты обедом. О да, люди живут не столько этим, сколько ради этого. Ни на одном из лиц я не увидел и следа прежних слез, пролитых по покинутой родине. На сундучках, койках и полу были пятна жира; дети играли с салом, мальчишки кидались им друг в друга; люди сидели с салом на коленях, в руках, на кусках хлеба, во рту — желтый жир сверкал со всех сторон, жир, тут же пристающий к рукам, как только прикасались к нему. Это был обед того сорта, отведать который мало кто отважился, но благодаря которому пароходной компании удавалось поддерживать в пассажирах жизнь. Это просто смешно — обед без еды, как сказал купчик.

Кристен Найк с завидным аппетитом мужественно поглощал обед; сало, кислая капуста, суп из костей — все проглатывалось, как будто самый деликатесный обед в мире и состоял именно из желтого сала, кислой капусты и супа из костей. В особенности, казалось, его привлекала кислая капуста; купчик утверждал, что "капуста укрепляет мозги", и заявил, что, без сомнения, именно она является его любимым блюдом. "О, презренная капуста!" — воскликнул купчик немного погодя и тут же к сведению всех присутствующих сообщил, что от "капусты бывают дети".

— А вкус каков?

Найк не отвечал.

— Безвкусно?

— Оценить эту безвкусицу вы и сами можете, — ответствовал он ехидно... — Ведь к вам все это находится в непосредственной близости.

Купчик взглянул на него с преувеличенным сожалением и кивнул:

— Не плохо, Кристен, совсем не плохо. Это талант. Если только вы будете продолжать в том же духе, этими вашими бледно-коричневыми губами, то, знаете ли... Да неужели же вы не знаете...

— Я знаю достаточно*. — взревел Найк, в надежде положить этому конец.

— Ну вот, вы опять вышли из себя! Даже знаток санскрита не может знать всего, даже Уле Якоб Брок или кронпринц. Ваши великолепные бледно-коричневые ошибаются... — и т.п. и т.д.

Тогда Найк решил сделать вид, что не имеет ничего против всего происходящего. Таких покладистых еще поискать, ко всем замечаниям он относится с уважением. Когда же мимо проходил распорядитель, он тут же не преминул потребовать кварту курительного табака, которую не получил, после чего встал и удалился.

— Кристен! — закричал ему вслед купчик. Найк обернулся и подарил его взглядом, в котором, по словам все того же купчика, заключалась самая нежная любовь к ближнему.

Но мой юный попутчик дорого заплатил за свой первый обед на борту "Гейзера". Всю вторую половину дня он пролежал на койке, и, сколько бы я ни проходил мимо него, каждый раз он заводил со мной разговор о сале и спрашивал моего совета по поводу трихин.

Наше же переносил брожение в желудке с некой ленивостью пищеварения. По его словам, он не имел обыкновения торопиться и ничего не предпринимал. Но уже к вечеру у него появилось достаточно забот. Я слышал даже, что он никак не хотел расставаться с заполученным заветным ключом, хотя это был ключ к удобству, жизненно важному и для других пассажиров. Купчик утверждал, что это был его "конек".

Настроение у эмигрантов было прекрасное. Все они выпили на прощание с Кристианией большее или меньшее количество пива, да и сейчас кое у кого на дне фляжки оставалось еще несколько капель. Поэтому после обеда на палубу принесли гармонику, и тут начались танцы не на жизнь, а на смерть; уверен, что многие женщины в душе молили Бога об облегчении их страданий. На носу корабля значительно меньшая группа во главе со священником-методистом из Америки распевала гимны Санки и молила о хорошей погоде в путешествии. Эмигранты — крайние безбожники, во всяком случае, пока не грянет гром. Среди них не набралось бы и двух десятков грешников, отмоливших свои грехи, в то время как на палубе их, подпрыгивавших и говоривших Господу нашему "прости-прощай", отплясывало великое множество.

— Ну, вот и плывем, — опять сказал Найк, выходя наконец на палубу.

Он нес мыть свой котелок, странную сплющенную штуковину с железной ручкой. На пристани в Христианин "случилось так", что купчик сел на эту посудину, после чего, по утверждению Найка, тепло в ней сохранялось прекрасно, и это происшествие отразилось лишь на внешнем виде котелка.

Танцы продолжались до глубокой ночи, пока не наступило время драить палубу. Правила требовали, чтобы пассажиры ложились спать в определенный час, и поэтому, как только наступало установленное время, управляющий продуктовым складом и кто-то из офицеров, каждый со своим "воровским фонариком" под пальто, залезали во все углы и закоулки, чтобы внезапно высветить там при-позднившуюся парочку, забывшую обо всем в своих маленьких любовных развлечениях. Испуганный вскрик, пара глаз, с ужасом взирающих на фонарь, и бегом через палубу в укрытие понадежнее. Четыре мои дамы с Карла Юхана потребовали показать им правила, запрещавшие сидеть на палубе и наслаждаться свежим ночным воздухом до рассвета. Правила им были показаны.

* * *

Мы плыли по Северному морю.

В Кристиансанде, последнем для нас клочке европейской земли, было написано несколько писем, куплено немного продуктов, выпито немного пива и выкурена сигара. И вот мы в Северном море.

— Ну и что вы думаете? — спросил меня Найк, когда я проснулся утром. Он пояснил свою мысль: сейчас семь часов, и разве не будет полезно прогуляться по палубе перед завтраком, который будет подан через час? И Найк поторопился натянуть сапоги.

Я опять закрыл глаза. Корабль покачивало. От этой качки у меня уже чуть отяжелела голова. Я опять заснул.

Проснулся я от раскатистого хохота моих попутчиков, сидящих внизу на сундучках и приканчивающих завтрак, и я приподнялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как кривые ноги Найка исчезают по лестнице, ведущей на верхнюю палубу.

— Что случилось?

— О, Найку попалась селедочная голова в кофе, — сквозь смех простонал один из его друзей...

— И наш добряк так рассердился! — продолжил купчик. — "Надо что-то делать", крикнул он и побежал жаловаться.

Бывший житель Хаугесунда, лежавший слева от меня, ворчливо поинтересовался, который час; люди, просыпаясь, вылезали из коек по обе стороны от прохода на средней палубе, снизу из туалетных комнат доносились душераздирающие стоны страдающих морской болезнью женщин. Даже в собственной моей голове было неспокойно. Я поторопился надеть сапоги и подняться на палубу.

Тут и там в укрытиях от ветра сидели бледные бедные люди, всем им было плохо, некоторые уже кричали "Ульрик!" над фальшбортом. В лицо бил встречный ветер, а море все росло.

Тут пришел Найк, такой возбужденный и взвинченный, как будто он по крайней мере обнаружил трещину в обшивке корабля. Его мучитель купчик, конечно же, следовал за ним.

— Ну? — спросил он. Найк не отвечал.

— Что сказал капитан?

Найк повернулся к нему спиной.

— Ваше семинарское величество наносило визиты? — прошипел купчик.

— Как вы остроумны! — ответствовал Найк.

— Поведайте-ка нам о вашем визите к капитану, когда вы отправились жаловаться, а в голове у вас от гнева помутилось. "Чему обязан я честью посещения вашей кривоного-сти?" — спросил, наверное, капитан, даже не привстав.

Найк отвел меня в сторону. Мне пришлось целиком выслушать историю с селедочной головой, от начала и до конца. Что я думаю о соблюдении чистоты на линии "Тингвалла"?

— Но голова селедки — просто очередной подвох со стороны ваших друзей, — сказал я. — Она не из котла к вам попала, да и кран титана слишком узок.

Найк задумчиво наклонил голову.

— В том, что вы говорите, есть смысл, и я, собственно, думал точно так же. Потому я и не ходил, конечно, к капитану. Это было бы слишком наивно... — И Найк высокомерно усмехнулся, после чего сразу же и удалился. — Но должен заметить вам, — произнес он, возвращаясь, — им не удастся сделать из меня шута! — Вся эта проделка была, конечно, грубой шуткой, но проглотить "подобное свинство" он просто не мог.

А океан все рос. Ветер крепчал, морская болезнь тоже не отступала, один за другим переселенцы сгибались пополам, а внизу настало жаркое время для уборщиков. Эта болезнь ломала даже самых сильных. Я сам, несмотря на то что много плавал по морям, целых двое суток чувствовал слабость от этой напасти. Мне удалось кое-как продержаться в вертикальном положении до берегов Шотландии, но после нее слег и я. Однажды, когда я особенно страдал и лежал, свернувшись, на палубе вместе с другими несчастными, мимо прошел мой сосед, спавший на койке слева, огромный неловкий детина из Хаугесунда, который споткнулся на ровном месте и без всякой на то необходимости наступил мне два раза на одну и ту же ногу. Я был не в состоянии даже приподняться, не то что одернуть его, и лишь прошептал ему вслед весьма своеобразное пожелание. Вообще-то хаугесундец был человек отзывчивый: он крал для меня морковь со склада в те двое суток, что я страдал морской болезнью, принял мою сторону, когда я по неосторожности затеял спор со священником-методистом о чудесах, а у Ньюфаундлендских отмелей, где пропали все мои бумаги, клялся, что переживает это как личную трагедию, и неважно, верю я ему или нет.

* * *

Мой юный попутчик из Кристиании, Найк и двое ремесленников сидели в трюме и наслаждались ямайским ромом. Купчик же в это время был занят Викторией, юной мексиканкой, проводившей в Норвегию своего друга-шкипера и теперь возвращавшейся домой. Как редкое прекрасное животное, она привлекала всеобщее внимание, была ласкова и общительна, пела испанские песни и курила сигары, как мужчина. Купчик время от времени заглядывал ей в глаза и нежно называл "мое маленькое чудовище" или "моя прекрасная маленькая бестия" — словами, значения которых она не понимала. Однажды эта маленькая огнеопасная штучка сцепилась из-за пустяка с одной из моих дам с Карла Юхана, взвилась и, сверкая глазами, продемонстрировала великолепное знание отборных ругательств на английском языке, но жгучих, как солнце ее родного края, — слова были грубые, хриплые, откровенные, совсем не такие, как ее нежные смуглые ручки.

Корабль несет меня вперед,

прекрасно путешествовать —

промурлыкал Найк, высовывая голову из люка. Бедняга был в явном затруднении. Со светлой улыбкой он поведал, что пьян, и тут уж не смог сохранить в тайне очередное свое "приключение". Как только он открыл рот, все тут же излилось за борт...

Внизу было спокойно. Уставшие и больные лежали вповалку на постелях и чемоданах. Мой попутчик пристроился на двух сундуках. Рядом валялись бутылка и стакан. Оба ремесленника спали, свесив голову на грудь.

Я растолкал моего друга, который, открыв глаза, разгневанно спросил, кто я такой. Я рассмеялся. Тогда он прямо заявил, как все это некрасиво с моей стороны, просто скверно. Ведь мы так долго были друзьями, а вот теперь я, по его словам, вверг его в пучину позора. Ему пришла в голову нелепейшая идея, будто бы он пообещал мне напиться, "чтобы уплыть за тридевять земель от дома", и дал честное слово, повторял он.

— Ну что ж, вот трое, принесших себя в жертву Бахусу, хаугесундец в постели, как вы знаете, а Найк стоит на палубе и изливает свое "происшествие" за борт. А что делали вы?

— Я веселился с моей прекрасной смуглянкой. Посмотрите-ка... Она укусила меня за руку, несносная девчонка!

Мы поняли его, прониклись его горем, посочувствовали, но ничего не сказали.

Потом я опять испытал новый приступ слабости и ненадолго вышел на палубу, поговорил с доктором — он накапал мне капель — и продолжил знакомство с двумя приятными семьями из кают второго класса, где все были больны, но все равно пили лимонад, вызывавший отрыжку. Сойдя вниз, я увидел Найка и моего юного приятеля — они спрашивали друг друга о самочувствии. Я не слышал их ответов.

Как только мы остались вдвоем, мой друг очень тонко стал выяснять, как я к нему отношусь. Подумав, он понял, что я нисколько не виноват в его "несчастьях"; он напился по собственному желанию и не винит меня ни в чем. Это его грех, и больше ничей. А грешить — значит испытывать милосердие Господне, особенно сейчас, когда мы находимся в открытом океане.

* * *

Вот уже два дня, как мы отплыли от берегов Шотландии. Моя морская болезнь прошла. В течение двух дней я голодал, больной до умопомрачения, и был спасен в последний момент поваренком, вернее, ложкой ячневой каши, приготовленной им. По сей день я считаю этого датчанина самым большим филантропом, встреченным мною на жизненном пути.

Мы вышли в Атлантический океан.

На лицах большинства застыло темное, почти религиозное выражение. Помоги нам, Боже! Что касается моего друга, то он заявил, что ему становится плохо при одной только мысли о бесконечности Атлантики. Зато Кристен Найк считал, что размышлять тут не над чем. Если все будет хорошо, то так тому и

быть, если нет — то все мы погибнем. Вот и все!

— В чем же тогда, по вашему высокочтимому мнению, заключается смысл смерти? — спросил купчик.

Нос его тут же задрался кверху, вероятно, для большей убедительности, и с выражением, будто он цитировал собственное письмо к епископу, Найк ответил:

— Смерть — это конец великим мыслям!

От грубого комплимента купчика Найк сделался крайне высокомерным. Он заявил, что теперь намерен сообщить своему попутчику все, что про него думает. Он долго думал, но теперь пришло время высказаться. Однако теперь, когда он все обдумал как следует, он пришел к выводу, что купчик вряд ли заслуживает хотя бы одного его слова, и уж тем более целого объяснения. Казуистика подобного рода заставила самого Найка улыбнуться, как бы прося прощения.

— Тогда уж смирись! — сказал хитровато его мучитель... — Не могу обещать, что признаю вашу власть только из-за улыбки на ваших устах, которой вы меня соизволили одарить для раздумий... — и т.д. и т.п.

Найк забылся и прощающе улыбнулся своему другу, который тут же не преминул назвать эту улыбку скрежетом зубовным.

Я прошелся по семейному отделению, где располагались супружеские пары и молоденькие девушки. Средняя палуба на "Гейзере" была поделена на части, куда сквозь открытые на палубе люки проникали свет и воздух и где широкие встроенные койки и двойные ряды скамеек у обеденных столов делали пребывание семейных постояльцев почти прекрасным. На корабле было три так называемых семейных отделения; во всех царила атмосфера спокойствия, особенно если принять во внимание множество детей и больных. Две женщины принялись браниться, но, по причине природной скромности и очевидного христианского воспитания, выдрали лишь по паре клочков волос друг у друга, да при этом одна из них, вдова из Кристиансанда, в смирении прибегла к помощи ногтей. Это невинное развлечение тут же собрало толпу зевак; даже пассажир первого класса, закройщик из Копенгагена, нацепив лорнет чистого золота, наблюдал за происходящим с верхней палубы. Только двое малышей остались совершенно равнодушны к ссоре своих матерей; серьезно и увлеченно жевали они газету, пока наконец, добравшись до заголовка, не заулыбались, довольно поглядывая вокруг, будто самым вкусным в газете и был именно заголовок.

Вернувшись к своим друзьям, я застал Найка "заканчивающим обустройство", по его собственному выражению. Во время путешествия он хотел жить как человек, и если никто другой не думал прибираться, то он это мог сделать и сам. Поэтому он взгромоздил ящики и сундуки один на другой и освободил "место для променада", объяснил Найк. На верхней палубе от ужасного холодного ветра текли слезы, а от угольной пыли был страшно нечист воздух — так что его идея крытого бульвара была совсем неплоха!

Хаугесундец был первым, кто принялся искать свой чемодан на привычном для него месте и грубой неосторожной рукой разрушил грандиозное сооружение Найка. Одновременно и я воспользовался ситуацией и высвободил свой саквояж — я пообещал даме из 2-й каюты книгу. Найк со смирением принял разрушение собственного "детища", в то время как купчик, как всегда, грубо и во всеуслышание выразил восхищение его организаторскими способностями.

Я отыскал нужную книгу и вышел на палубу.

Туман сгустился, и разглядеть что-нибудь вокруг было невозможно, куда ни посмотри — всюду нависший над морем, размытый светлый туман. Через каждые тридцать секунд вахтенный давал страшный гудок, столь грубый и резкий, что даже киты в ужасе уплывали куда подальше.

А дни шли, а океан все рос, а шторм все не прекращался, и многие переселенцы слегли ни живы ни мертвы. Тех, кого пощадила морская болезнь, оставались единицы. Мой друг не вставал с постели уже много дней; он утверждал, что умирать стоя — неестественно. Молодой человек даже признался мне, что ради того, чтобы когда-нибудь опять ступить на твердую землю, он бы дал на отсечение палец, а то и ноги не пожалел бы.

Однажды я встретил на палубе Найка, довольно неуверенно стоявшего на ногах и покачивавшегося при ходьбе. К тому же мне показалось, что его коричневая губа была бледнее, чем обычно.

— Вам нехорошо? — спросил я.

— О нет, напротив, — ответил он.

Но когда мы спустились вниз и купчик попотчевал его табаком под предлогом лечения, Найк побледнел еще больше, спрятал руки в карманы и, прикрыв глаза, откинулся на койку.

— Вам явно нехорошо, Найк, — заметил ему я.

— Нет, просто я почувствовал вдруг что-то странное, будто желудок находится в подвешенном состоянии...

— Может, это просто случайность, а, Кристен? — спросил купчик, с улыбкой заглядывая ему в лицо. Но вот этого-то как раз и не следовало делать; "случайность" Найка оказалась более неуправляемой, чем того ожидал купчик, и ему пришлось дорого заплатить за свою неосторожность. Во всяком случае, он тут же поспешил вымыться.

С того дня Найк больше не вставал с постели.

А океан все рос, пока наконец не стал морем Господним. Часто наползал непроницаемый густой туман, в борт били штормовые волны. По ночам трещали койки, люди скатывались на пол, полусонные и измученные морской болезнью, уползали под лестницу и, полуголые, почти совсем обессиленные, даже не в состоянии перетащить с собой постельное белье, так и засыпали на мокром полу.

Немного за полночь на уровне наших коек показалась голова женщины. Она мужественно вскарабкалась по крутым ступенькам с нижней палубы. Слабо светил фонарь, висевший на гвозде, голова женщины одиноко выделялась на фоне светлого пятна.

— Если бы вы только знали, как страшно трещит внизу! Надеюсь, это не днище пробило?

Люди уже спали, но те, кого ей случилось разбудить, ответили ей громовым хохотом, что заставило женщину убраться восвояси и разбудило всех остальных.

Мой друг тоже протер глаза и, приподнявшись на локте, посмотрел на меня. Ему приснилось, что я стою на коленях посреди Атлантического океана и машу ему рукой.

Найк неподвижно лежал в койке. Один из его друзей спросил, не умер ли он. "Нет — пока еще!" — простонал он в ответ.

С верхней палубы до нас донеслись слова команды, и капитан, великий человек, ни разу не снизошедший до того, чтобы сказать слово переселенцам, кроме приказа убираться прочь, сам взошел на капитанский мостик. Быстро и решительно он начал действовать, как опытный моряк, способный управлять кораблем в минуту опасности.

Шторм продолжался. Купчик утверждал, что хуже быть не могло, если бы даже у руля стоял Иуда, а курс прокладывал сам Сатана. Оказывается, болтанка в море это похуже, чем хлев чистить.

Я вновь прошелся по семейному отделению. Почти все там тоже лежали в постелях: матери — прижав к себе детей, мужчины — с вытаращенными глазами и раздувающимися ноздрями, не в состоянии даже приподнять голову. Но на верхней ступени лестницы стоял с непокрытой головой и обнаженной грудью священник-методист, тот, что распевал гимны Санки. Он молился.

Так он стоял и ночью и днем, разговаривая с эмигрантами. Наклонившись, он прокричал нам вниз: "Моими устами глаголет сам Господь!" И глас его разносился по всему кораблю. А измученные бессонной ночью молоденькие девушки, погрузившись наконец в сон, видели, как они танцуют на балу мазурку, а дети, пригревшиеся возле своих исстрадавшихся матерей, и мужчины мечтали о долгожданном покое. Люди были так слабы и измождены, проповедь так настойчиво лезла в уши, что невозможно было вообще о чем-либо думать, даже помнить что-нибудь.

Когда я вернулся к своим друзьям, купчик опять подтрунивал над Найком, на этот раз из-за спрятанной под подушку книги Нового Завета. Доведенный до белого каления, Найк так резко вскочил на койке, что даже купчик притих. И тогда — именно в этот момент и неожиданно — как гром среди ясного неба на корабль обрушился удар. Мы почувствовали, как нас швырнуло на пол, волна накрыла лестницы и хлынула к нам. Со всех сторон кричали. Придя в себя, я обнаружил, что почему-то лежу животом на голове хаугесундца. Вскочив, я попробовал отыскать своего друга. Бедняга лишь однажды простонал мое имя. Обессиленный, с плотно сжатыми губами, он лежал, не в состоянии даже открыть глаза. Купчик прошипел мне в ухо: "Посмотрите-ка, только посмотрите на Найка. Вон он стоит на коленях в своей койке и целует Новый Завет!" Оба ремесленника в это время, обняв друг друга за шеи и лежа на грязном полу, посылали домой сквозь ураган последний привет; морские волны то и дело обрушивались на них. Море еще раз ударило нас, смыв заодно куски расщепленного дерева с палубы. Купчик позволил себе заметить, что стало несколько — совсем чуть-чуть — сыровато, и, обращаясь к Найку, чей голос и интонации он копировал, прокричал: "Смерть — это конец великим мыслям!" Найк не услышал этих слов, поскольку прятал Новый Завет под подушку и укладывался в постель. Похоже, он решил молиться своему Богу в тиши, под одеялом, сложив руки на груди. Подумать только, как меняются принципы человека, когда он попадает в трудное положение!

Непогода тем временем потихоньку успокаивалась, на следующий день мы уже шли на полной скорости, а мой юный друг уже сидел в постели; только Найк "позволил себе еще поваляться", как заметил его мучитель. Через двенадцать часов после урагана на лицах не осталось и следа перенесенных страхов и молчаливого смирения: все с жадностью набросились на еду, как это могут делать только люди, выздоровевшие после морской болезни.

Дождь, качка и бьющие прямо в штевень волны преследовали нас в течение всего путешествия — довольно необычно для Атлантического океана в августе месяце. Когда же наконец установилась погода, более подходящая для этих мест в это время года, многие из нас были так измождены, что заслуживали искреннего сострадания. Неблагодарные люди всегда все делают наперекор нашему Господу, желающему им добра. Только страдающие морской болезнью могут понять смысл этого. Священник-методист стоял посреди палубы и распевал свои гимны Санки, а тем временем все новые люди выходили на воздух, люди, пролежавшие пластом двенадцать-четырнадцать дней, не поднимая головы, и лишь сейчас вдруг избавившиеся от мучений, бледные и неуклюжие, словно деревянные. Все увеличивающаяся жара говорила нам о приближении к Америке. Странно кричащие птицы, мелькающие со всех сторон на горизонте паруса. Норвежская барка, сигналами требуя освободить проход, пронеслась мимо.

Долго отдыхавшие гармоники опять появились на палубе, разом были забыты все страхи и страдания. В это время священник-методист собрал на носу лишь небольшую группку евреев и норвежских крестьян из Вестланна, которые, сидя на корточках, благодарили Господа за спасение. На камбузе даже зазвучали веселые песенки...

В последний вечер расшалившаяся молодежь решила нарушить установленный порядок. Как всегда, дневальный и офицер в положенное время прошли по кораблю с фонариками, уговаривая танцующих идти спать. Когда же те не подчинились, разыгрался настоящий спектакль. Вызвали капитана, подняли на ноги команду, которую не замедлили вооружить револьверами, и перед переселенцами произнес речь сам "чиф". Из мухи раздули слона. Шум подняли несколько господ, ранее бывавших в Америке и решивших поразить соотечественников своею настойчивостью. Взять брандспойт и смыть их с палубы. Дюжиной револьверов, которыми не разрешено пользоваться, никого не испугать. Это маленькое происшествие едва ли вообще имело бы место, если бы на корабле с самого начала соблюдалась дисциплина; у нас же правила никогда не соблюдались неукоснительно, да и вряд ли капитан, задирающий нос, мог вообще навести порядок.

Люди были крайне недовольны пребыванием на "Гейзере". Письмо, составленное пассажиром первого класса с благодарностью за приятное путешествие, было передано на среднюю палубу, чтобы его там подписали и другие, но в результате подпись оказалась лишь одна — одна! Даже члены экипажа не выдержали подобной жизни. Многие просили меня честно написать обо всем. Коки прямо заявили, что не вернутся на борт после Нью-Йорка, среди машинистов тоже слышались жалобы, а с корабельным священником я сам отправился в глубь Америки — он просто-напросто удрал. В качестве причины общего недовольства называли плохого администратора, бывшего кока, только вступившего в новую должность. Однако возлагать на него всю ответственность было бы несправедливо: на линии "Тингвалла" и раньше случались неприятности: команды постоянно разбегались, рассказывают, что убивали кочегаров, многие и сами кончали жизнь самоубийством.

Совсем недавно я прочел в газетах, что в Норвегии стали подумывать о создании специальной компании для эмигрантов.

Но вот на корабль поднялся лоцман. "Гейзер" приведен в порядок, пассажиры принарядились, и мой друг опять на ногах. Из-за океана надвигался Нью-Йорк, тяжелый, массивный, гигантский. В рассеянном солнечном свете город представал тысячами мраморно-белых, кирпично-красных колоссов-домов с развевающимися флагами, а вокруг во всех направлениях с развевающимися флагами сновали корабли. До нас уже доносился шум валов и колес фабрик, удары парового молота на верфях, гул всевозможных машин из стали и железа.

На борт к нам с маленького пароходика поднялись два господина — доктор с ассистентом, инспекция. Затем еще два господина поднялись на борт — консул Равн и сыщик. Они искали норвежца Уле Ульсена из Рисёр, скрывающегося под чужим именем. Найти его не составило труда, особые приметы слишком были характерны. Никогда не забыть мне его лица с горестными складками в углах рта. Консул зачитал ордер на арест.

Кристен Найк стоял на носу корабля и удивлялся письму, которое он обнаружил сегодня утром в кармане пальто. Оно содержало в качестве подарка бедному семинаристу 40 крон. Он не мог взять в толк, от кого эти деньги, и меньше всего предполагал, что третья их часть принадлежала его попутчику и мучителю купчику.

Мы медленно вплывали в Нью-Йорк.

Наверх