Спрятать колонку

Труд академика Рыбакова в критическом рассмотрении, фрагмент из книги Л.С. Клейна "Воскреше"

Труды академика Б.А. Рыбакова мегапопулярны в среде неоязычников и любителей русской истории. Между тем, уже давно в среде профессиональных историков отношение к концепции славянского язычества, выдвинутой Б.А. Рыбаковым, мягко говоря, неоднозначное. Однако, основные критические труды остаются неизвестными широкому кругу читателей. Для ликвидации этого пробела мы начинаем публикацию фрагмента книги Л.С. Клейна "Воскрешение Перуна", где в 3-ей главе первой части проводится подробный разбор построений Б.А. Рыбакова.

Клейн Л.С. Воскрешение Перуна (фрагмент). СПб, 2004.

Авторитет и критика. Рыбаков начал публиковать свою концепцию славянского язычества еще в 60-е гг., а к 80-м завершил ее, изложив в двух монументальных томах: «Язычество древних славян» (1981, 608 с, тираж 20 000, далее в ссылках указывается как I) и «Язычество древней Руси» (1987, 784 с, тираж 95 000, далее в ссылках указывается как II). Два этих тома академика Рыбакова сводят воедино множество его статей (начиная с 1961 г.) с добавлением новых разработок и составляют один труд. Выход каждого из них был встречен дружным хором хвалебных рецензий, но ведь иного в те годы и нельзя было ожидать: автор — академик, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Государственной премий, многолетний директор головного института археологии, одно время также и головного института истории член различных редакций. Если кто и осмелился бы сказать о книге то, что многими говорилось с глазу на глаз, то не нашлось бы издания, которое решилось бы напечатать такие «подрывные» высказывания. И те, кто мог бы высказать многое, молчали.

Не случайно среди авторов рецензий на особо интересующий нас первый том не было ни одного известного специалиста в области древнеславянской духовной культуры (таких, как В. В. Иванов, В. Н. Топоров, Н. И. Толстой, О. Н. Трубачев, Б. А Успенский, К. В. Чистов, Д. А. Мачинский и др.), ни одного этнографа-слависта, ни одного известного археолога, ни одного языковеда, ни одного фольклориста, а именно эти науки привлечены академиком к решению сложных комплексных проблем, заданных его темой.

Только с началом Горбачевской «перестройки» угасли юбилейные и будничные славословия и стало возможно (хотя на практике это тоже было еще нелегко) обнародовать и не очень лестные мнения о трудах столпа науки. В этих условиях в конце 80-х гг. и я получил возможность выступить с критическим разбором труда Рыбакова в большом устном докладе (на годичной сессии исторического факультета Ленинградского университета) . Тогда же Рыбаков был отстранен от руководства (в 1988 г.). В печати началась критика его общей исторической концепции (Новосельцев 1993), и были опубликованы в печати выдержки из моего доклада (Клейн 1990, 1991, 1993а, 1995, 1998а, 19986). Я считал себя обязанным поделиться своими критическими соображениями о труде академика Рыбакова, честно и откровенно сказать, как этот влиятельный труд воспринимается мною (и не только мною). А то было как-то даже обидно за крупного исследователя: он долго и неутомимо трудился, творил с энтузиазмом и вдохновением (огромные фолианты написаны как бы на одном дыхании), поднял массу спорных проблем — и каково же было после всего этого не услышать ни серьезных возражений, ни вдумчивой критики со стороны подлинных оппонентов, ни указаний на пробелы, упущения и ошибки. А их не может не быть в таком междисциплинарном предприятии одного человека, пусть и академика!

Тем более, что у этого несомненно талантливого и эрудированного ученого было несколько существенных общих слабостей. Во-первых, он был не просто патриотом, а несомненно, русским националистом или, как сейчас это принято формулировать, ультра-патриотом – он был склонен пылко преувеличивать истинные успехи и преимущества русского народа во всем, ставя его выше всех соседних. Он готов был готов очищать и украшать его историю. Он все видел в свете этой idee fixe и был просто не в силах объективно оценивать факты. Во-вторых, он практически не владел иностранными языками и почти не пользовался огромной зарубежной литературой. В-третьих, он придерживался распространенного в России предубеждения против специальной теории и методологии. Для него в исторических науках не существовало собственных методологических проблем. Он был убежден, что исследователю с головой на плечах и общим пониманием истории этого вполне достаточно для использования материалов всех нужных наук - археологии, этнографии, лингвистики, фольклористики и т. п. По сути за пределами своей узкой специализации (ремесло древней Руси) он был эрудированным и воинствующим дилетантом.

Каждый из двух томов делится на три части. Первая часть первого тома названа «Глубокие корни». В ней рассмотрены компоненты славянских верований, предположительно уходящие в каменный век и энеолит. Во второй части, озаглавленной «Древние славяне», прослежен от бронзового века этногенез славян как земледельцев и рассмотрены их предполагаемые земледельческие культы скифского времени. В третьей части, «Истоки славянской мифологии», автор стремится выяснить, какие у славян были боги, как они возникли, а также опознать их и относящиеся к ним мифы в образах русских сказок, в узорах вышивок.

Второй том начинается с части, посвященной, как указано в ее названии, язычникам «трояновых веков», т. е. славянам первой половины I тыс. н. э. Здесь рассмотрены их предполагаемые святилища, идолы, игрища, календарные знаки, погребальная обрядность. Во второй части («Апогей язычества») анализируется состояние язычества и христианства во второй половине I тыс. и их противоборство в конце тысячелетия (в частности, роль языческих жрецов). А в третьей части («Двоеверие») – та же проблема в XI-XIII вв., конкретно – язычество в культуре крестьян (дом, обереги), горожан, языческие обряды и празднества, живущие наряду с христианством и под видом христианских в христианском переосмыслении.

Таким образом, прослеживается вся эволюция славянской языческой религии от истоков до татаро-монгольского нашествия во всех многообразных проявлениях и по всем доступным видам источников. Значение этих двух томов прежде всего в том, что это первый за советское время капитальный обобщающий труд по данной теме в отечественной литературе. Это не первая советская книга по данной теме. Были предшествующие труды, менее капитальные и всеобъемлющие (Д. К. Зеленина, С. А. Токарева, В. И. Чичерова В. Я. Проппа), выходили в это время зарубежные труды (Г. Ловмяньского, А. Гейштора, В. Шафраньского). Но труд Рыбакова самый внушительный по объему и долго оставался у нас самым влиятельным. Вне науки он чрезвычайно влиятелен еще и сейчас.

Для оценки достигнутого прогресса важно выяснить, насколько у исследователя вырос объем используемых материалов по сравнению с предшественниками, насколько обогатились база фактов и методический арсенал, какие сдвиги произошли в интерпретациях, чьи традиции он продолжает, чьи отвергает. К сожалению, в труде Рыбакова совершенно отсутствует историографическая часть — ее не могут заменить полстранички (с. 5) с упоминанием двух предреволюционных трудов, трех иностранных (славянских ученых) и двух советских. Для ориентировки можно воспользоваться историографическим обзором Проппа (1963: 12) и моим в предшествующих разделах этой книги. Из сопоставления можно сделать вывод, что Рыбаков далеко ушел от скептического нигилизма своих предреволюционных предшественников, преодолел некоторую заброшенность темы и узкую антирелигиозную направленность у первого поколения советских ученых и отверг общую для тех и других недооценку уровня развития древних славян. Однако, отвергая эту крайность, не впал ли он в противоположную, не зашел ли в своих увлечениях и предпочтениях слишком далеко - не вернулся ли к наивно-патриотическим ориентирам начала XIX в., а главное - к той же примитивной методологии?

Для выяснения этого вопроса прежде всего рассмотрим охват видов источников в труде Рыбакова и качество их исследования.

Виды источников. В труде Рыбакова важнейшее место занял археологический материал, никогда ранее не привлекавшийся к раскрытию данной темы. Обобщение результатов многих археологических исследований и массовое включение их в состав источников по данной теме является несомненным достижением Б.А. Рыбакова, тем более, что ряд памятников привлечен к этой теме впервые именно им, а в других случаях ему принадлежит оригинальная интерпретация. Археологичность труда отражается и в его внешнем облике: никогда еще прежде труды по истории славянского язычества не сопровождались таким огромным количеством иллюстраций (в подавляющем большинстве они таковых вообще не имели).

Правда, удачность использования археологического материала неодинакова. Академик Рыбаков великолепно владеет археологическим материалом Киевской Руси. Хотя и здесь он долго в угоду антинорманистским убеждениям отрицал весомость скандинавских компонентов в русских древностях, но по крайней мере эту необъективность с ним разделяли многие старые русские и советские археологи. Степень надежности его трактовок киевского и новгородского святилищ тоже оставляет желать лучшего — мы рассмотрим это особо в другой главе. Есть и другие огрехи в археологическом анализе древнерусских памятников. Так, церковь во Вщиже автор считает построенной в 1160 г. (II, с. 286, 293 и др.), тогда как, по вполне убедительным доказательствам, она была возведена в самом конце XII или даже в начале XIII в. (Раппопорт 1982: 48).

Рыбаков сообщает, что он разработал метод, позволяющий определить день заложения церкви по ее азимуту (II, с. 267, прим. 41). При этом он не указал, что метод этот давно известен и широко применяется на Западе (Cave 1950; Firnis und Ladenbauer-Orel 1978). Применялся этот метод и по отношению к древнерусским памятникам (Раппопорт 1974), только осторожнее, чем у Рыбакова. Ведь Рыбаков исходит из того, что «в древности ориентировка церквей производилась на реальный восход солнца в день празднования того святого, которому посвящен храм», а раз так, то по азимуту церкви можно всегда судить о ее наименовании, между тем из опубликованных на эту тему работ видно, что как раз редко строители закладывали церковь в день ее патрона – чаще с этим праздником связывали день освящения уже построенного здания.

Если такие огрехи возможны в анализе памятников славяно-русских, представлявших собой узкую специальность Рыбакова, то понятно, какую точность можно ожидать от его анализа первобытных древностей, которые выходят за круг его непостредственной специализации. Действительно, как только академик брался за материалы других эпох, он проявлял удивительную непрофессиональность.

Связав фольклорные сообщения тонкой и сложной вязью гипотезы, он углубил Киев на полтысячелетия (приписав его основание к концу V в.), хотя как археолог он должен был бы знать, что в Киеве нет славянского культурного слоя древнее IX в. (Шаскольский 1974). Связывать с началом города жалкие следы обитания носителей черняховской или пражской культур на Старокиевской горе археологических оснований не больше, чем вести город от палеолитических находок на Кирилловской улице (тогда это был бы древнейший город в мире). В трактовке Черняховской культуры Рыбаков с упорством отстаивал ее славянскую принадлежность, поддерживая в этом украинских археологов, хотя по хронологии и многочисленным германским аналогиям давно было доказано ведущее участие готов в ее формировании. На карте Скифии Рыбаков старательно расчищал место для славян (в составе скифов), хотя ведущие специалисты по скифской культуре (Артамонов, Тереножкин и др.) не принимали его трактовок. Читая его пространные манипуляции с трипольским материалом, специалисты по энеолиту только разводили руками. Он-то по старинке считал трипольских земледельцев предками славян. «Восходящую» (из известного науке материального базиса) интерпретацию орнаментов на трипольской керамике известный специалист по первобытному искусству А. А. Формозов (1969: 17-18) критиковал как наивную и бездоказательную.

Как обстоит дело с другими видами источников? Оценивая выдающийся труд Проппа, Рыбаков пишет:

«Поставив перед собой историческую задачу и убедительно углубляя сказку в первобытность, Пропп представлял себе эту первобытность очень суммарно и только этнографически: во всей книге нет ни одного упоминания археологии, ни одной ссылки на реальную историю первобытности... Но для нашей цели, быть может, даже хорошо, что исследователь, глубоко знающий свой, фольклорный материал, никак не соотносил его с другими дисциплинами и делал выводы, только непосредственно вытекающие из самого сказочного фонда» (I, с. 127, во втор. изд. 170).

Похвалив Проппа за строгое самоограничение (своим кругом источников), сам Рыбаков не стал соблюдать такую сдержанность. Он не удержался от того, чтобы браться за любые виды источников. Посмотрим, как это получается.

Расширения базы письменных источников ожидать не приходится: их почти не прибавилось за советское время, и все уже обработаны. Я бы даже сказал, что база тут сужена: последняя по времени и лучшая сводка (финского исследователя В. Мансикки) не использована и упоминается всего один раз во втором томе в общем списке. Упор сделан на один источник - «Слово об идолах» XII в. Правда, происхождение этого источника исследовано блестяще, обнаружен и автор (игумен Даниил). Как самостоятельный этюд - это большой успех, но все вместе имеет мало отношения к цели труда. Значение этого источника для познания язычества сильно преувеличено - тут академик Рыбаков следует академику Грекову и его «уточнителю» Мирончикову, с их периодизацией язычества по наметкам древнерусского книжника. Академик Рыбаков тоже воспринимает рассуждения древнего игумена всерьез, как данные для периодизации: вначале упыри да берегини, потом Род с Рожаницами, в конце Перун. Но можно ли так полагаться на средневекового книжника?

Как и в случае с Б. Д. Грековым, диву даешься наивности академика. Сочинение игумена написано наспех, на корабле, и составлено по обычным шаблонам тогдашних обличительных сочинений: вали все в кучу, лишь бы пошире да пострашнее развернуть обличаемую ересь, привязать ее к большему числу мерзких иноземных языческих кумиров, да свою ученость показать (впрочем, шаблон живуч - и сейчас иногда идеологические разоблачения составляются примерно так же). Но академик Рыбаков принимает примитивную конструкцию средневекового богослова всерьез, считая, что, хоть в ней многое несуразно (заимствование культа у иноземцев, прямое отождествление с Озирисом и т.п.), но все же за утверждениями игумена стоят какие-то более или менее строгие методы и глубокие знания. Не с кандачка строил игумен этапы развития славянской языческой религии – знал их!

Да полноте! Откуда? Какими данными мог он в XII в. располагать о ранних этапах развития языческой религии славян? Если и могла быть у него рациональная основа в периодизации язычества, то либо порча «истинной» веры (деградация), либо идея расположить примитивные образы, близкие к «суевериям», раньше, а более схожие с «истинной» религией – позже, чтобы показать прогресс «благодати». Как в начале XIX в. у П. Строева (1815:3), который связывал знания о Боге

«со степенью просвещения народов. Пребывающие еще во младенчестве имеют религию нелепую, простую и весьма ограниченную, часто все богопочитание состоит в поклонении дереву, камню или какому-нибудь животному. Но коль скоро они начнут выходить из первобытной дикости, понятия их о Божестве мало по малу распространяются…»

Вот и вся премудрость. Соответственно ей игумен и поставил в начало развития культ упырей (вампиров) и берегинь (нимф русалок), в конец - бога Перуна, а Рода и Рожаниц задвинул в середину. Это не факты, а гипотеза, притом средневековая. Факты тут лишь само наличие этих культов и их градация. Странно, как это не пришло в голову академику Рыбакову.

Есть и более важные для его темы письменные источники. Их Рыбаков точно так же оставил без критического анализа. Летописные рассказы об установке языческих кумиров в Киеве и о крещении новогородцев он цитирует так, как будто это первичные сообщения очевидцев событий. Критикой источников тут даже не пахнет. Между тем, это сложные тексты, со значительными трудностями понимания, со многими разночтениями и с большой критической традицией и литературой — с расчисткой редакций, с очень разными реконструкциями первоначального текста. Далее нам придется ими заняться.

Обходясь без критики источников, Рыбаков сильно упрощает решение проблем истории, придавая своим решениям архаичный характер. По ряду вопросов его информированность о современном состоянии источниковедения и его результатов оставляет желать лучшего. Так, опираясь на старое предположение Е. Е. Голубинского (1901: 339 и др.), возобновленное Б. Д. Грековым, он утверждает, что вплоть до 1037 г. митрополия Руси находилась не в Киеве, а в Переяславле, в связи с этим проводит прямую линию от Трахтемировского городища скифского времени к «древнейшему сакральному центру» Переяславлю и т. д. (II, с. 51-55, 467). Но ко времени Рыбакова наука полностью отказалась от этого предположения Голубинского (Рорре 1968: 165). А ведь масса читателей, полагаясь на авторитет академика, поверит в эти устаревшие сведения, как уже поверила в простоту и общедоступность извлечения информации из источников, в то, что профессиональная подготовка для этого не очень и нужна.

Как Рыбаков обходится с более ранними источниками. Да так же.

tildr
06/06/2008 - 12:32
# 1

Ему не нравится присутствие готов на Украине I тысячелетия — на тех местах, которые он отводит славянам. О готских завоеваниях идет речь у историка VI в. Иордана. Поэтому Рыбаков объявляет Иордана «придворным и весьма льстивым историком готских королей», который «для возвеличения рода готских князей... не брезгует привлечением любого легендарного материала» (II, с. 29). Между тем, при дворе Иордан не жил, придворным был не он, а Кассиодор, сочинение которого послужило источником для Иордана. Иордан никоим образом не стремился возвеличивать готских князей — его задача была прямо противоположной: разоблачить и опровергнуть возвеличение готов, созданное Кассиодором, доказать тщетность их борьбы с византийской империей. Это давно показано Е. Ч. Скржинской (1960). Конечно, это не может избавить Иордана от современной критики, от подозрений в невольной передаче построений Кассиодора и т. п. Но чтобы истолковать Иордана правильно, нужно представлять себе сложность его текста.

Я не буду здесь рассматривать, как Рыбаков перетолковывает Геродота. Спорность его толкований Геродота видна, если сравнить их с тем, как изображает дело известный специалист по скифам А. И. Тереножкин (1987; см. также Яйленко 1983) в посмертно опубликованной статье-рецензии на труд Рыбакова (1979) «Геродотова Скифия» (подготовительную штудию к рассматриваемому здесь труду). Но Тереножкин упустил главное в подходе Рыбакова к источнику — его беспредельную доверчивость к «отцу истории», как если бы Геродот был всегда очевидцем событий. А он был историком: излагал свои гипотезы, выписки из сочинений других авторов, пересказы устных преданий, сообщения путешественников, эпос, мифы и т. п. «Скифский квадрат» Геродота для Рыбакова — не мифологическая структура, а реальная территория; «поход Дария» в Скифию и по Скифии — не эпическое преувеличение, а правдивая военная реляция... (ср. Нейхардт 1982: 152-161; Раевский 1985).

Устное предание, фольклор, еще сложнее для анализа, чем письменная традиция. Но фольклор как исторический источник (в частности, по истории культуры) — старый конек Рыбакова. И старый предмет его спора с фольклористами. Эти специалисты давно преодолели так называемую «историческую школу» фольклористики, господствовавшую в конце XIX века. Представители этой школы с наивной прямолинейностью подыскивали всем образам и сюжетам фольклора конкретные соответствия в летописях, игнорируя специфику фольклора как вида искусства и забывая о роли в нем художественного вымысла.

Один из лидеров нового подхода В. Я. Пропп (1955: 24) так охарактеризовал русский героический эпос: «Былины отражают не единичные события истории, они выражают вековые идеалы народа». Детали истории и имена исторических деятелей, конечно, проникают в фольклор, но обычно не они определяют сюжеты, а когда некоторые события все же дают начало сюжетам, то потом с ними происходят радикальные трансформации по законам жанра. Я бы добавил к этому, что часто содержание героического эпоса прямо противоположно исторической реальности. В русских былинах русские богатыри без удержу громят татар, а на деле было татарское иго. В сербских песнях сербские воины берут штурмом турецкую столицу Стамбул, а на деле было не взятие сербами Стамбула, а их полный разгром на Косовом поле. Под большим сомнением и гомеровское взятие Трои-Илиона ахейцами. Все это видения желанных побед на месте реальных поражений.

Рыбаков же поднял на щит максиму академика Грекова: «Былины — это история народа, рассказанная им самим», обвинив Проппа и его сторонников в «антиисторизме» (Рыбаков 1961). В своем ответе Пропп подробно раскрыл специфику фольклора как жанра и как исторического источника и, показав ущербность упрощенных извлечений истории из фольклора, обосновал необходимость специальной подготовки для исторической интерпретации фольклора (Пропп 1962; см. также Путилов 1962).

В последующее время Рыбаков издал большой труд (1963а), где в традициях XIX в. продолжал отыскивать в былинах исторических героев и конкретные события истории. Он проявил в этом большую наблюдательность и эрудицию, многие его сопоставления убеждают, они позволяют датировать создание тех или иных мотивов или, по крайней мере, определить для них termini ante quem. Надо признать, что из всего фольклора именно в былинах больше, чем где бы то ни было (если не считать исторических песен), можно действительно найти имена и детали истории (идя от летописи к былинам), но нельзя по ним восстанавливать события истории (продвигаясь от былин к хронике). А именно такую задачу ставил Рыбаков.

Можно оспаривать некоторые отдельные гипотезы Проппа о происхождении былинных мотивов и сюжетов, как это делает Рыбаков но общий подход Проппа основательнее. Он искал в былинах поэтическое развитие образов, почерпнутых из мифологии (например, борьба с чудовищем), развитие их в новых условиях героического века. Рыбаков же считает (1963а: 42-43), что образы «из мифологического реквизита» использовались как «символическое иносказание» исторических событий наступившего времени. Например, Змей Горыныч - это символ язычества, противостоящий христианизации. Для церкви — да, но для народных сказителей? Ведь Идолище Поганое — это в буквальном переводе языческого божества» (от греч. «изображение», «кумир» и лат. paganus «язычник»). Сказители, конечно, получили это выражение из проповедей в церкви — как обозначение чего-то зловредного и враждебного, но они даже не поняли смысл выражения, а просто наложили кличку на старый образ чудища, побеждаемого сказочным героем. Более подробная критика этой книги Рыбакова дана в работах Астаховой (1966: 72-75) и Проппа (1968: 5-25).

В новом, двухтомном, труде Б. А. Рыбакова, рассматриваемом здесь, заметен некоторый сдвиг, и наиболее интересными являются как раз те места, где он, следуя В. Я. Проппу и Е. М. Мелетинскому, углубляет корни былин в слои мифические (увязка Змея-Горыныча с образом змееборца-первокузнеца, культурного героя - I, с. 538-548, во втор. изд. 717-738, 775-807). Однако Рыбаков и здесь верен себе — немедленно привязывает сюжет к конкретным событиям истории. Так, в сказке про кузнеца говорится о Змиевых валах (это этиологическая легенда). Археологическая традиция определяет Змиевы валы как сооружения раннескифского времени. Значит, заключает Рыбаков, сказка живет у славян именно с этого времени (как будто не могли ее привязать к реальным валам позже!), а первокузнец и впрямь олицетворяет смену бронзового века железным. В итоге ведется речь о столкновении славян с киммерийцами (которые исчезли в Причерноморье за тысячу лет до появления там славян!) и даже о том, что «славяне применяли при постройке своих первых укреплений пленных киммерийцев» (с. 546, во втор. изд. 736). Какова конкретность знания!

Еще экстравагантнее выглядит привязка не былинных, а сказочных мотивов к историческим реалиям. Фантастическим объектам сказки Рыбаков старается непременно подыскать простые и конкретные прототипы в реальной истории, чудесам – бытовые и естественные объяснения (подобный тип объяснения называется эвгемерическим по имени типичного представителя этого метода греческого философа III в. до н. э. Эвгемера). У Змеев, отраженных в валах, были еще и жены. «Змеихи-жены, — пишет Рыбаков, — это не амазонки, самостоятельные воительницы матриархата. Это — просто женское население, оставленное в тылу и не принимавшее участия в нападении» (с. 595, втор. изд. 806).

Фантастичность всех этих построений еще отчетливее выступает в свете того, что Змиевы валы, по археологическим данным, относятся не к скифскому времени, а к славянскому (Kowalczyk 1969; 1970; Кучера, Юра 1975; 1976; Кучера 1987). Мы оказываемся перед странной картиной профессионального археолога, который игнорирует факты археологии в угоду своим патриотическим фантазиям.

Путешествие со Змеем Горынычем вглубь тысячелетий не оканчивается на Змиевых валах «скифской эпохи». На роль реального прототипа Змея Горыныча академик выдвигает... мамонта (с. 129—130, во втор. изд. 173—175). В сказке есть мотив встречи героя с огнедышащим Змеем на Калиновом мосту через огненную реку. Рыбаков воображает, что мост из калины — это тонкое покрытие ловчей ямы, куда должен провалиться мамонт. Исследователь оставляет в стороне разработки специалистов о символическом значении калины как растения, связанного в русском фольклоре с утратой девичества, выходом девушки замуж (Вакуров 1985; 1987; Мокиенко 1986: 249-250). А ведь Змей Горыныч как раз и хочет увести с собой девушку, герой же ее отстаивает. Известно и постоянное приравнение (в песне и обряде) похорон к свадьбе, свадьбы — к похоронам, к переходу через реку, за которой мир иной. Змей Горыныч здесь явно мифическое чудище с того света, которое герою-жениху в духе «переходных обрядов» надо победить, чтобы получить жену. Вот в чем смысл Калинового моста, если развить идеи Проппа об образе Змея Горыныча.

А как аргументирует Рыбаков?

«Не думаю, что будет большой натяжкой, — пишет он, — признать в этих сказочных приметах чудища обрисовку древнего мамонта (или мамонтов), загнанного огненной цепью загонщиков в ловчую яму, в подземелье, замаскированное ветками кустарников (калины). Длинношерстые мамонты, прорываясь сквозь «огненную реку», могли и сами быть носителями огня». И так далее.
Что ж, сведения о мамонтах могли удержаться в народной памяти в течение тех десятков тысячелетий, которые отделяют нас от верхнего палеолита – само по себе это не так уж невероятно (отмечалось, что в фольклоре нерусского населения Сибири вроде бы есть сведения такого рода). Но из чего вытекает, что эта догадка правомерна применительно к Змею Горынычу и Калиновому мосту, что вся эта словесная эквилибристика с огнем не является все таки «большой натяжкой»? Повод для отождествления дали те варианты сказок, где Змей оказывается «хоботистым»: «жогнул своим хоботом» (с. 129). Но ведь слово «хобот» свое современное значение могло приобрести только очень поздно - когда русские познакомились со слонами. Оно не могло быть унаследовано от палеолитических охотников на мамонтов, преодолев без реалий разрыв в десятки тысяч лет! И в самом деле, обратившись к словарям, находим значение слова «хобот» в древнерусском языке и в современных диалектах: «хвост» змеи или лошади, «извив», «объезд». В «Слове о полку Игореве» — «бунчук». Сказка, стало быть, отмечает у Змея хвост. Правда, у мамонтов тоже были хвосты, но, согласитесь, этого маловато для отождествления, даже гипотетического.

Этнографические источники представлены у академика Рыбакова широко, особенно материалы народного изобразительного искусства — вышивок, резьбы и т. п. Что ж, русская этнография накопила немало разработок. Но и сам академик предложил оригинальные решения. В некоторых разработках его проницательность превосходна. Так, развивая идею А. К. Амброза о смысле ромбического узора, Рыбаков прослеживает проявление более сложного «ромбо-точечного» узора русских вышивок в предшествующие эпохи и истолковывает этот узор как знак засеянной нивы, символ плодородия — приведены убедительные доказательства (с. 41-51, 179; И, с. 465). Автор выявил изрядную роль оленей в изображениях на русских вышивках и связал ее с пережитками древнего культа, в котором оленя постепенно заменяли кони и бык (с. 51-86).

Другие интерпретации автора менее убедительны. Часто поражает скоропалительность решений, их упрощенность и забвение специфики этнографических источников: то современные произведения народного искусства рассматриваются столь же полнокровно-языческими, как древние, то древние мастера уподобляются современным художникам-символистам.

В разнообразии геометрических узоров на причелинах домов Рыбаков выделил два - приостренно-уступчатый и полукружиями. Он сходу опознал в них изображения женских грудей Так и свисают раппортом - десятки грудей с крыши. По Рыбакову это должно означать тучи, поящие землю дождем, - «хляби небесные» (II, с. 474-477). Правда, в славянской мифологии Рыбакова на небе сидит бог Род, это он и посылает капли, от которых происходит зачатие детей (II, с 474), так что вроде бы с крыши должны свисать совсем не женские груди. Но ведь за тысячелетия до Рода, когда общество было, как учили Морган и Энгельс, матриархальнее, там уже были Рожаницы, и только они исполняли тогда функции Рода. Поэтому автор смело заключает: «Нас не должно смущать наличие женских грудей при оформлении образа небесной воды» (II, с 474).

Нас не смущает наличие при оформлении, но как же
тогда интерпретировать другие затейливые узоры на причелинах — городки, зубцы, извивы, группы кружков и т. д.? Это тоже не затрудняет Рыбакова: кружки — это «стекающие вниз дождевые капли» (с. 477), волнистый орнамент — конечно, волны «хлябей»; городки — «на расстоянии воспринимаются как волны» (с. 472); зубчатые (ступенчатые) городки «на расстоянии, для смотрящего снизу человека, давали полную иллюзию той символической фигуры груди, которую...» и т. д. (с. 476). Ну, а пучки расходящихся зубцов?! На какое расстояние надо отойти, откуда смотреть и как прижмурить глаза, чтобы вместо них увидеть тоже волны или женскую грудь? С подобной методикой можно в любом объекте увидеть то, что требуется автору, но тогда и дискутировать не о чем. Надо только научиться смотреть глазами автора.

Похоже, что здесь было все-таки просто щегольство плотников-умельцев и «украшательство», в котором уже не опознать древнюю символику как систему.

Рыбаков трактует фигуры с поднятыми руками как взывающие к небу, молящие о дожде, значит, это участники весенних обрядов, а фигуры с опущенными руками - как указующие на землю - это, стало быть, участники летних или осенних обрядов. Но с поднятыми руками у многих древних народов изображалась просто эпифания (явление) божества (Neumann 1965: 34-35). Вполне возможно, что опущенные к земле руки, соответственно, означают божье благословение, а может быть, и что-нибудь другое

В наиболее популярном у исследователей узоре - так называемой «трехчастной композиции» Рыбаков видит изображение богини или жрицы с обращенными к ней двумя всадниками (с. 472-473, 502-506). Почему двумя? Потому что два изображения? А если, скажем, на скатерти раппорт (множественное повторение) — сколько тогда считать фигур, послуживших прототипами? Ведь и «Весна на сохе» оказывается с обеих сторон центральной фигуры — что же, изображено две Весны? Очевидно, здесь просто сказалась специфика данных композиций как произведений народного искусства — традиция, орнаментальность, необходимость симметрии.

Значит, надо считаться с возможностью того, что в смысловой подоснове этих изображений не два, а один всадник, предстоящий женскому персонажу. Сколько всадников было на самом деле в мифологической подоснове, надо выяснять особо. Это зависит от ряда обстоятельств, в том числе от трактовки центральной фигуры. Что же это за центральная фигура?

Со времен В. А. Городцова в ней видели то Великую богиню или Великую Мать, Мать-Сыру-Землю, то Рожаницу, то Берегиню, то Макошь. Рыбаков трактует эту фигуру на одних изображениях как Макошь, на других — как Рожаницу, на третьих — как «свет», отмечая при этом, что идея света «выражена преимущественно при посредстве женского человеческого образа» (с. 504). Имеется в виду, конечно, образ солнца. Эта трактовка наиболее правдоподобна, и незачем выражаться так обиняками. Правда, академика смутило то обстоятельство, что солнце в его системе славянской мифологии представляют Даждьбог и Хорс — фигуры мужские. А на изображениях — женская.

Но ведь и в русских сказках и свадебных песнях «красным солнышком» называют невесту, а жениха — месяцем (Сумцов 1996: 38-41). Более того, солнце в русском обряде надевает сарафан и кокошник. Можно добавить, что в русском языке «солнце» - среднего рода лишь в результате прибавления уменьшительно-ласкательного суффикса, а древняя форма – женского рода: «солънъ» (проступает в выражении «посолонь» - «по солнцу»). Древность смены форм велика: уже в конце I тыс. н.э. древнерусские тексты писали «солнце». Более того, слово «солнце» имеет этот суффикс у всех славян, значит, без суффикса оно употреблялось задолго до разделения славян, т.е. минимум до середины I тыс. н.э. А возможно, и до появления в славянском пантеоне Дажьбога и Хорса.

Именно древность образа позволяет обратиться к мифологии родственных народов. У ряда индоевропейских народов в мифах на брак с солнцем или дочерью солнца претендуют всадники братья-близнецы, дети бога. У индоариев это Ашвины (букв, «конские»), дети Дьяуса, у литовцев — «божьи сыновья». Дочь Солнца сменила само Солнце, вероятно, тогда, когда «солнце» сменило пол. У греков сохранился миф о Диоскурах (букв, «божьих юношах», «юношах Зевса» — они его сыновья, юные воины с конями). По-видимому, и Диоскуры, и Ашвины мыслились вначале в конском облике. В честь германских божественных близнецов Хорста и Хенгиста устанавливали коньки на крыше (Кузьмина 1977). У славян напоминанием о таких мифических близнецах служат только коньки на крышах и трехчастная композиция в вышивках — сам миф не сохранился даже в сказке.

В искусстве II тыс. до н. э. изображения богини с двумя конями или с двумя всадниками теперь считают отражением этого индоевропейского «близнечного» культа и его образов (Иванов 1972).
В центре богиня, Хозяйка коней (у греков Деметра, у индоариев Саранью, у кельтов Эпона). По другим толкованиям, может быть, верным применительно к более поздним версиям мифа, в центре — Солнце (инд. Сурья, дочь бога Савитара, «быстроконной солнце») или дочь солнца. Такое толкование трехчастных русских композиций и резных трехфигурных изображений на щипце крыши могло бы объяснить постоянную связь центральной женской фигуры с двумя конями или всадниками. В связи с солнечной колесницей у индоевропейских народов коней нередко заменяют птицы – отсюда находит объяснение и связь центральной женской фигуры наших вышивок и резьбы с птицами.

tildr
06/06/2008 - 12:33
# 2

В русской мифологии два брата-близнеца, женихи солнца, давно забыты, и трехчастная композиция стала лишь традиционной схемой, изобразительным примером. В фольклоре же у невесты, сопоставляемой с солнцем, лишь один жених - светлый месяц.
один жених - светлый месяц. Если какие-либо смысловые ассоциации сохранялись у вышивальщиц, то два всадника на вышивке давно уже мыслились изображением одной фигуры.

Как видим, анализ изобразительного сюжета на широком фоне индоевропейской мифологии делает наиболее вероятной как раз ту трактовку, которую Рыбаков оставил в тени.

Предполагается, что после утраты смысла изображения упрощенные птицы или кони слились с центральной фигурой, образовав своеобразную ладью. Рыбаков считает, что появление этого образа – «не столько позднейший орнаментальный мотив», сколько выражает идею движения солнца (с. 504).» Мне представляется, что это вообще не новообразование. Ведь головы коней или птиц тут расположены на концах ладьи и обращены кнаружи, а в трехчастной композиции животные обращены головами к центру. Скорее, здесь можно видеть продолжение старой традиции изображения солнечной ладьи — такая ладья с высоким носом и кормой, на которой красуются головы животных, драконов, везет солнце на наскальных изображениях Скандинавии, начиная с бронзового века (похожие ладьи, Vogelbarken, есть в балканодунайской культуре полей погребальных урн II тыс. до н. э.).

Что же касается излюбленных Рыбаковым Рожаниц, то их место в вышивках автор явно преувеличил (большей частью там просто подражания «кабацким орлам»), а общий его вывод о «полотняном фольклоре» неверен. Рыбаков считает, что представил его не как «сумму отдельных элементов», а как «систему взглядов». Да нет же, это все-таки сумма элементов, бывших некогда содержательной системой, а сейчас это если и система, то лишь орнаментальная.

Когда Рыбаков «опознает» в узоре вышивок образы намеченных им богов (Макоши, Даждьбога и проч.), эти «опознания» лишены доказательной силы, ибо автор не заботится о полноте охвата серии, не составляет карту, не строит типологических рядов, не выявляет из множества модификаций инварианты нескольких типов – он выхватывает случайные экземпляры и сразу усматривает в них сходства с нужным образом, игнорируя более близкие сходства с другими образами. Его Рожаницы не документированы в вышивках ничем: расходящаяся нижняя часть узора (якобы раздвинутые ноги) может изображать и корни дерева, и распущенный хвост геральдической птицы (и дерево, и «кабацкий орел» на вышивках есть). А изображение двух рожающих лосих (верхний рис.на с. 481) представляет собой изолированный мотив, вероятно, финно-угорского субстрата

В орнаментальных вышивках XIX-XX вв. автор каждую деталь, каждый стежок готов истолковать как наполненные содержательным смыслом, сохранившимся с X в. и еще более давних времен Он не оставляет места для сюжетов и мотивов XIX-XX вв. и для собственно орнаментального развития. Он с готовностью принял и развивает (с. 508-511) догадку этнографа-любителя Г. П. Дурасова о каргопольских «месяцах» как календарях и каждый завиток орнамента, каждую петельку принимает за отметку праздника, хотя сам же Дурасов признавал, что усмотренный им на вышивках счет дней, недель, а в большинстве случаев и месяцев не совпадает с календарным («недель» не 52, «месяцев» не 12).

Рыбаков не делает различия между новыми вышивками (сделанными, скажем, тамбурным швом) и древними (швом двусторонним), даже между вышивкой и ткачеством (на с. 88-89 образцы ткачества обозначены как вышивки), хотя при ткачестве ромб, столь важный для Рыбакова, изначально может представлять вовсе не ромб, а крут (ведь в ткачестве круг изобразить иначе было просто невозможно). Некоторых всадниц (?) Рыбаков трактует как «Весну с сохой» из песен. Эти сохи, поднятые на круп лошади (?!), оказались на вышивках XVII в. (с. 511-514 и цветная вкладка после с. 490), которым вообще свойственны орнаментальный распад фигур и horror vacui (боязнь пустоты). Здесь фигура всадника распалась (руки плывут отдельно), а от крупа лошади отделился хвост - его-то автор и принял за соху (см. рис. на с. 511 и 513). Весна же в песне приезжает хотя и «на золотом коне», но «на сосе (сохе) седючи» и «сыру землю аручи» (Рыбаков 1987: 670), а не на лошади с сохой на крупе. Так что в образе рисуется конь, запряженный в соху. А Весна - на всем этом сочетании, то есть то ли на коне, то ли на сохе, то ли на том и другом.

Из собственных воспоминаний детства академик извлек детскую игру в «Яшу» и, обращаясь к параллельному варианту игры восстанавливает Ящера на месте Яши - в общем правильно. Но он не знает, что название игры «Яша» - как раз редкость: в большинстве вариантов полевыми наблюдателями записан Ящер, так что тут особого открытия нет. Имитацию выбора невест Рыбаков трактует как наследие того времени, когда девушку на деле приносили в жертву «архаичному Ящеру, хозяину подземно-подводного мира (с.40, 125, 173; II, с. 152-153, 206-208, 278-293). Даже до палеолита ящеры не дожили, вымерли на миллионы лет раньше.

Но, может быть, Ящер выступал «хозяином подземно-подводного мира» как фигура славянской мифологии (гиперболизированная ящерица)? Рыбаков не объясняет, почему в сопроводительных песнях Ящер грызет орешки и все действо происходит в ореховом кусте. Т. А. Бернштам, собравшая все материалы об этой игре установила, что игра является трансформацией переходного обряда совершеннолетия. Ящер осуществляет в ней в числе других и сугубо положительную функцию — дарует плодовитость, обеспечивает любовь и брак. Отсюда и разгрызание орехов — символа мужской половой силы. Девушки не приносятся в жертву Ящеру, а с его помощью выбирают суженого (Бернштам 1990). Как видим, это совершенно другая фигура.

Еще одному источнику — данным языка — Рыбаков придает первостепенное значение в установлении смысла имен богов, их функций, связей, разноэтничных параллелей и т. п. За 10 лет до него с профессиональным анализом именно этих материалов и именно в этих целях выступил крупный лингвист Роман Якобсон (1970). Но, используя данные языка как источник, Рыбаков не базируется на чьих-либо исследованиях, а предпринимает разыскания самостоятельно, хоть не имеет в лингвистике ни специальной подготовки, ни хотя бы интуиции. Только смелость. Его экскурсы в лингвистику просто ужасны. Беда в том, что они могут понравиться дилетантам (т. е. массе читателей) — своей простотой, доступностью, броскостью, — но любой лингвист отшатнется от них в остолбенении. Он скажет, что языковые связи нельзя устанавливать по чисто внешнему сходству, что нужно знать внутреннюю форму слова, знать законы соответствий и словоизменения, родство слов. Без этого лингвистические разыскания оказываются сделанными на уровне начала XIX в. — до развития индоевропеистики. Даже дилетанта могло бы удержать от сверхсмелых сопоставлений интуитивное чувство слова, но и такого чувства у академика Рыбакова нет. Поскольку все это серьезные вещи, приведу дюжину примеров.

1) В слове «Макошь» (имя богини) Рыбаков видит две части: Ма- и -кошь. Первую толкует как «мать», поскольку богиня Ма засвидетельствована в крито-микенских табличках (у очень далекого народа!), а вторую - как древнерусское название жребия и, одновременно, корзины (действительно такие слова есть в древнерусском языке). Таким образом, название богини расшифровывается Рыбаковым как «Мать счастливого жребия, (богиня судьбы) и „Мать хорошего урожая» (поскольку в корзину могли складывать плоды). И «Мать счастья»: ведь урожай - конечно, счастье (с 384-386). Все это с самым серьезным видом, несмотря на то, что в образе богини ничто не свидетельствует ни о первом, ни о втором, ни о третьем (больше всего материалы говорят о женских работах, в частности о прядении).

И где же в русском языке «мать», «матери» сокращается в «ма»? Разве что в языке детей, да и то не в начале сложного слова. Кроме того, в русском языке сложное (составное) слово иначе строится: основное существительное стоит в конце, а определяющее слово — в начале (так обстоит дело с «Богоматерью», так и с «Дажьбогом» или «Даждьбогом»). Для того смысла, который имел в виду Рыбаков, уж лучше подошло бы слово «кошма» (к сожалению, точно известно, что оно заимствовано из татарского). Да и звучание «Макошь» не стандартно: известны и «Мокошь», «Макешь», «Мокуша» и т.д.

2) Слово «Кострома» (название кумира, большой соломенной куклы) академик толкует по тому же шаблону, хоть и с учетом русской схемы словосложения: «костра» — 'остистые части колосьев', 'обрезки соломы' и т. п., «ма» — 'мать', а поскольку матерью у славян называлась земля («Мать-Сыра-Земля»), то все слово у Рыбакова означает 'поросшая земля' (с. 378). Предлагает он и другую расшифровку: «Мать колосьев» (II, с. 154). А что же тогда означает синоним Костромы — Кострубонько? Какой аналог матери скрывается за «бонько»? Связь соломенной куклы с кострой действительно напрашивается, но «-ма» — просто суффикс, как в словах «солома», «ведьма».

3) Древнерусское слово «кощуна», коштуна («срамословие», «богохульство») Рыбаков считает состоящим из «кош» — 'жребий' и «туне» — 'безвозмездно' («туний» — 'лучший', «тут.» — 'особенно'). Все в целом должно было означать «напрасный жребий», «напрасную судьбу» (снова порядок частей в слове нерусский!), т. е. «напраслину», «басни», а первоначально - «миф» (II, с. 315). Языковеды же связывают слово «кошуна» (кощунство) с «кошунъ» («богохульник», «насмешник»), а «кошунъ» производят от «костить», «кошу», т. е. «бить», «трепать» (ср. «па-кость», где па- — префикс, как в словах «пасынок», «пагуба», «пасмурный») и т. п.

4) Слово «вампир», «упырь», Рыбаков рассекает на две части: ва- толкует как «оный», «иной» (хотя тогда было бы in-), а -пърь — как обозначение силы, и видит тот же корень в словах «пря», «порато» и... «топор»! Последнее он раскладывает на то- и -пор; то- — очевидно, указательное местоимение (только другое, чем «оный»), а -пор — сила: ведь в топоре заключается сила. «Вампир» же оказывается «человеком иной силы» — имеется в виду потусторонняя сила (I, с. 126).

Если бы академик обратился к трудам языковедов, то выяснил бы, что «топор» — заимствование из иранских языков (где белудж, «тапар» и курд, «тепер» соответствует др.-иранск. *tapara), «вампир» — из польского, а в польском это передача того же древнего «упырь» (как «вензель» из weziel — «узел»). «Упырь» же содержит древнее отрицание у- (как в словах «увечный», «убогий», «утлый», «урод») и корень, который связывают с греческим «пир» - «огонь» (ср. современное «пиротехника»). В целом предполагают, что слово «упырь» первоначально обозначало несожженного покойника, который, не пройдя положенного обряда кремации, якобы не мог войти в страну забвения, жаждал оживляющей крови и тем был опасен для людей (Лукьянова 1985).

5) Восточнославянское «мордовать» Рыбаков (с. 281) производит от гипотетического скифского «мар» 'убивать', тогда как это явное заимствование из германских языков — ср. нем. morden — 'убивать', Mord 'убийство'.

6) Древнерусское слово «смерд» («крестьянин», в Северо-Восточной Руси «сирота»), ср. польск. smard, Рыбаков рассматривает как скифское наследие, но при скифском (ираноязычном) корне обнаруживает славянский, русский префикс «с-» и толкует все слово («со-мерд») как «соумирающий». То есть, по его мнению, первыми смердами (скифского времени) были те, кого убивали для сопровождения царя в могилу (с. 233, 281). Правда, для погребения с царем, по Геродоту, убивали слуг из знати, но ведь значение слова могло измениться.

Языковеды же действительно видят в слове «смерд» ираноязычное наследие и действительно от корня, означающего «смерть», но толкуют связь проще: «смертный» —> человек (ср. перс, merd — 'человек') -> человек-слуга —> «крестьянин», а что до префикса, то он не всегда в русских словах означает собирательность, совместность — он есть и в слове «смерть».

7) самоназвание части скифов «сколоты» академик раскрывает аналогичным образом как славянское, от слова «коло» («круг», «объединение»), — со значением «союзники», «объединенные» (с. 227). От этого термина, полагает он, произошло современное самоназвание славян: у античных авторов они «склавины». А так как «коло», «круг», еще приложимо и к солнцу, то «сколоты», а за ними и «славяне», расшифровываются еще и как «потомки Солнца», «внуки Солнца» (с. 434). Красиво, возвышающе, лестно.

Но ведь «склавины» — это именно иноязычное восприятие слова — греками, которым трудно было произносить звукосочетание «cл» в начале слова (у них в языке такого нет). Никогда и нигде сами славяне себя «склавинами» не называли. А выражение «язык словенеск», по наиболее правдоподобному объяснению, означало «словесный язык» (т. е. «понятный») и «словесный народ» (т.e. «понимающий речь») — ср. противоположность: «немец» (как называли в древней Руси всех без разбора западных пришельцев), т.е. «немой». Этноним же «сколоты» рассматривается некоторыми языковедами как вариант термина «скифы»: греч. «скютай», соотв. иранск. «скута», предпол. из «скулта» (Szemerenyi 1980; Раевский 1985: 215—216). А поскольку, по данным лингвистики, все скифы были ираноязычны, очень трудно притянуть сколотов к славянам.

Впрочем, во втором томе (с. 252) автор предлагает уже иную расшифровку термина «словене»: «сло-вене» = слы, послы из венедов, «выходцы из земли вене-» («-ды» придется объяснить как-нибудь иначе). А что, собственно, мешает и так разделить слово? Рыбакову ничего не мешает. Он абсолютно свободен. От всего, что сдерживает лингвистов. Своего рода «мозговой штурм», но вынесенный на страницы печати массовым тиражом и выданный за высшее достижение славистики.

Cool С «чарой» (сосудом) автор связывает «чары» ('волшебство'), от которых «очарование», «чародей» и т. п. Он считает, что славяне чуть ли не с трипольского времени гадали и кудесничали над чарами с водой, поэтому и все священнодействие с чарой-сосудом получило название «чаро-действо», а отсюда «чары», «волшебство» (с. 73, 184).

На деле же «чара» (сосуд) заимствована с востока (ср. татарск. «чара», монгольск. «чара» — 'большая чаша'). А «чары» (единств, ч. «чаръ») — старое индоевропейское, возможно, скифское, наследие: ср. авестийск. «чара», персидск. «чар» — 'средство', «чара» — 'хитрость', литовск. keras — 'волшебство'.

9) Слово «берлога» Рыбаков раскрывает как «логово бера», а так как нем. «бэр» (Ваг) означает 'медведь', то автор делает вывод, что и в русском языке некогда медведь назывался «бер» (с. 102). Этот заманчиво звучащий вывод и языковеды делали в запрошлом веке (хоть академик этого не знает). Но не в наше время, потому что «бърлога» означает логово медведя только в русском языке, а слово имеется и во всех остальных славянских языках (болг. бьрлок чешск. brloh и др.) и означает в них нечто иное: «плохую подстилку из соломы», «грязное обиталище», «логово свиней», «убогую хижину». В сербском сохранился глагол brljati «загрязнять».

10) Рыбаков считает, что «хоромы», «храм» раньше у славян непременно были круглыми: он производит эти слова от «хоро» — 'круг в хороводе'. По его мнению, только в христианское время этот корень совпал с греческими «хор» и «хорос» (круглое паникадило), а в языческое время «хоро» было просто вариантом слова «коло» — 'круг' (II, с. 228, 767) — и было связано с Хорсом (с. 434).

Но «хоровод» сам происходит от заимствованного (из греческого) «хор», а «хоро» в русском языке никак (никакими звуковыми законами) не связано с «коло», не говоря уже о «Хорее». «Храм» же и «хоромы» не происходят ни от «хоро», ни от «коло», да и -м тут некуда девать (языковеды не могут просто пренебречь звуком). Для этимологии этих терминов у языковедов есть выбор: либо индоевропейское наследие (ср. др.-инд. harmyam «крепость», «прочное здание»), либо заимствование из арабского (haram «священная часть здания»), хотя в обоих случаях остаются трудности для увязки.

11) В Силезии на горе Собутка (Sobotka, от польск. sobota «суббота») есть следы языческого культа. Русские и словацкие пережиточно-языческие сходки тоже называются «субботками». Рыбаков отказывается производить это название от слова «суббота»: сходки не привязаны к этому дню недели. Использовав диалектный словацкий вариант «событка», академик увязывает весь комплекс со словом «со-бытие», понимаемым как «совместное бытие», «совместное нахождение», «сборище». По Рыбакову, это и есть первоначальный смысл слова «событие», а современное значение — производное. «Яркость и театральность древних языческих сходбищ — «со-бытий» привела к тому, что слово «событие» стало обозначать нечто необычное, из ряда вон выходящее, особенно значимое» (с. 293—294). В этом толковании слово затем не раз повторяется в тексте обоих томов.

Рыбаков всегда рассматривает с(о)- как префикс собирательности. Между тем, этот префикс придает словам и другие оттенки значений, например, завершенности действия: «со-вершиться», «с-быться» — именно отсюда «со-бытие», т. е. 'сбывшееся'. Также как родственное по значению слово «факт» — из лат. factum «сделанное». В древнерусском языке «событие» означало только одно: «исполненное» (это на большом материале показано в словаре И. И. Срезневского).

«Суббота» же происходит от евр. «шаббат», означавшего последний день недели, у иудеев выходной, день обязательного и полного отдыха. В христианском обиходе на славянских землях, когда суббота перестала быть выходным днем, слово сохранило оба значения — и порядкового имени дня, и обозначения отдыха, но последнее — в отрыве от дня недели. В этом употреблении оно стало означать любой свободный день, конец работы (ср. «шабаш»), языческий праздник (ср. «шабаш ведьм» на Лысой горе). Вот и объяснение «субботки».

12) Оспаривая предложенное известным языковедом-иранистом В. И. Абаевым иранское толкование скифского имени бога Гойтосира, Б.А. Рыбаков предлагает считать это имя славянским синонимом имени Ярило, Яровит. Дело в том, что Ярило — фигура фаллическая, а корень «гой» Рыбаков считает почти равнозначным корню «яр»:

«в славянских языках «гойный» означает «изобильный»; «гоити» — «живить». «Гоило» переводится как «фаллос», и поэтому выражение русских былин «гой-еси, добрый молодец» означает примерно «viro in plenis potentia»».

Латынь на совести маститого автора (или корректора?). В буквальном переводе на русский его (их?) выражение означает: «мужу в полных силе». Если имелся в виду звательный падеж, то надо бы «vir in potentia plena». Впрочем, звательный падеж академик называет «апеллятивом» (с. 393), т. е. «нарицательным», но такого падежа нет. Нужный термин — «вокатив». Но продолжим цитату:
«Весь комплекс слов с корнем «гой» связан с понятиями жизненности, жизненной силы и того, что является выражением и олицетворением этой силы...» (I, с. 70).

А я-то, с детства зная белорусское выражение о ранке «загоилась» («затаится») — «зажила», «залечилась», — простодушно воспринимал былинное «гой-еси» как 'здрав будь' (ср. Мокиенко 1986: 233—237) и не подозревал о фаллическом смысле выражения! А именно этот смысл связал Гойтосира с Ярилой. Правда, академик оставил без расшифровки вторую часть слова («-тосир») и не разъяснил, что же она означает на языке славян.

Перечень можно было бы продолжить, но, надеюсь, достаточно. Создатель так называемой «яфетической теории» под свои вольные этимологии по крайней мере хоть какую-то методическую базу подводил (пресловутые четыре элемента), а здесь полная свобода от любых методов, так сказать, методическая распущенность. Добро бы Рыбаков не сознавал необходимость строгости и осторожности в лингвистических сопоставлениях, так нет — сознает! Он делает упрек Иванову и Топорову за то, что те с Волосом связывают Волынь и Вавель, «совершенно не относящиеся к делу» — и это справедливое обвинение предъявляет исследователь, который сам связывает скифов-сколотов с севернорусским «сколотком» (внебрачным ребенком), «хоромы» с «колом», Гойтосира с Ярилой и т. д.!

Таким образом, внушительно развернув разнообразные виды источников, достигнув их небывалого охвата, автор почти свел это достижение на нет своим неровным и зачастую неквалифицированным анализом.

tildr
06/06/2008 - 12:33
# 3

Методологические основы.

Этот результат — не случайность. Сказались как личные особенности автора, так и (в еще большей мере) его методология, его теоретические взгляды.

Отчасти из-за неравноценности анализа разных видов источников весь двухтомный труд выглядит не как монографическое исследование, а как собрание очерков, этюдов, набросков, в научном плане очень неровно написанных, хотя всегда чрезвычайно интересных, красочных и увлекательных. Читателя не покидает ощущение, что писал их человек, безусловно талантливый, увлеченный, по-своему эрудированный и неутомимый. Но в то же время это человек, излишне самонадеянный и самоуверенный, не очень затрудняющий себя проверкой, самоконтролем, строгим отбором, не привыкший к требовательности и возражениям (или давно отвыкший от них), словом, ошибающийся так, как может ошибаться в печати только академик: у любого другого такое просто не прошло бы.

Среди представленных этюдов есть и несомненные удачи. Кроме уже отмеченных, это идея двух родственных богинь — матери и дочери Лады и Ляли (с, 360-369 и др.), сопоставление кленчанского скипетра бронзового века с тоягой болгарского русальца (с. 255), многое в анализе Збручского идола (II, с. 236-251) и др. Эти этюды, конечно, объединены темой и по замыслу связаны воедино стержневой концепцией. Но распадаются они в немалой мере как раз из-за слабости этой концепции.

Шатки прежде всего ее методологические основы.

В течение многих лет академик Б. Д. Рыбаков возглавлял советскую археологию административно (как директор головного института и редактор головного журнала). Соответственно, он стоял во главе господствовавшей и все еще наиболее влиятельной у нас научной школы. Школа эта трактовала археологию как «историю, вооруженную лопатой», по крылатому выражению основателя школы профессора А. В. Арциховского. Эта формулировка подразумевает, что археология — это та же история, но воссоздаваемая не по письменным источникам, а по материальным памятникам. Методы обеих наук в принципе одни и те же, поэтому, с позиций этой школы, археолог может смело пользоваться письменными источниками, а знающий историк — археологическим материалом: для понимания его какая-либо особая методика не нужна, достаточно эрудиции и здравого смысла, тут факты сами за себя говорят. Столь же смело историк-археолог этой ориентации привлекает этнографический материал, фольклор, данные языка и т. п. — все это разновидности исторических источников, которыми ученый считает себя вправе заниматься, коль скоро он историк в широком смысле.

Труды ученых этой школы очень нравятся публике и легко получают признание у властей, потому что такие археологи охотно берутся за широкие комплексные проблемы, которые раньше считались неархеологическими, — этногенеза (происхождения народов), истории духовной культуры и т. п. (Критика идей этой школы и близких к ней подробнее предложена в работах: Клейн 1977; 1986; 1993в).

Я принадлежу к другой школе, которая видит в археологии источниковедческую науку. С этой точки зрения, каждый вид источников — письменные, лингвистические, этнографические и ДР- — обладает своей спецификой и требует специальных методов изучения, особых методов не только поиска, сбора, препарирования, но и интерпретации. Требует отдельной науки. Особенно отличаются от письменных археологические источники. Понимание их запросто сходу на глаз - всего лишь иллюзия. Археологические факты сами за себя не говорят. Археология должна перевести их на общедоступный язык, и сделать это очень непросто. Нужно 6ыть профессионалом. Богатые погребения - не всегда погребения богатых (некоторые народы хоронили всех детей с особенно богатым инвентарем: ведь дети не успели попользоваться им в жизни), а бедные погребения - не всегда погребения бедных (первых римских пап не выявить: их хоронили подчеркнуто скромно). Чтобы восстановить видовой состав стада, мало подсчитать процент костей на городише - нужно вычислить число особей, сравнить их среднюю продолжительность жизни и т. п. Да и этого мало для сравнения их значимости - нужно оценить вес особей (курица не равна корове). Состав кладбища не отражает прямо состава живой обшины и т. д. Но и наглядность фактов языка обманчива. Для непрофессионалов они тоже полны подвохов. Все виды источников скрытны, каждый по-своему, и каждый открывается только специалисту.

Историк же, получив выводы каждой из источниковедческих наук — письменного источниковедения, археологии, этнографии, лингвистики и др. (выводы, а не сами источники!), — вырабатывает из них своими собственными методами цельную картину. История — наука синтеза (Этот подход подробнее изложен и аргументирован в работах: Клейн 1977; 1978).

Конечно, исследователь вправе подвергать и первичному анализу любые виды источников, он вправе проводить сам как источниковедческий анализ, так и исторический синтез, но в таком случае он должен профессионально владеть материалами и методами каждой из этих операций, обладать в каждой из этих дисциплин специальной подготовкой, быть в каждой из этих наук специалистом. А это крайне редко встречается.

Когда же историческая картина далекого прошлого рисуется на основании одного вида источников, с дилетантскими вылазками в смежные отрасли, она неминуемо получается однобокой, искаженной и обманчивой. К результатам таких работ я отношусь с глубоким недоверием.

Память культуры и субъективизм исследователя.

В сущности на одних археологических источниках (или почти исключительно на них одних) была построена концепция глубокой автохтонности славян на Украине, исходная для Рыбаковских построений о славянском язычестве. Свою концепцию развития древнеславянской религии Рыбаков строил, будучи убежден в исконности обитания славян на широких пространствах Украины. Он начинает их историю там с середины II тыс. до н. э., далее прослеживает ее в Скифии Геродота (земледельческую часть скифов он, вопреки Геродоту, считает просто славянами), затем через культуры полей погребении, именуемые у него раннеславянскими, ведет линию преемственности прямиком к пражской культуре VI-VII вв. и к Киевской Руси. Все это для него славяне. А в число их дальних предков включены и предшественники культур бронзового века - энеолитические строители трипольских поселений, земледельцы V-IV тыс. до н. э. - если не как прямые предки славян, то как участники в создании их культуры. Впрочем, Рыбаков упорно, с нажимом, повторяет: «Напомню тезис Б. В. Горнунга о том, что трипольцы входили в число языковых предков славян» (с. 212, также с. 148-149, 586). Вот почему автор труда уделил так много места интерпретации орнаментов на трипольской керамике: в глубине души он верит, что это славяне, настоящие славяне, со славянским (или, точнее, праславянским) языком.

Такая длинная, глубокая родословная славян позволяет Рыбакову включать множество разновременных материалов в историю славянского язычества и устанавливать головокружительные соответствия, перекличку через сотни поколений, через многие тысячелетия. Порою совпадения и впрямь поразительные! Так, чрезвычайно эффектно выглядит совпадение двух композиций: на бляшке раннежелезного века изображен шаман в головном уборе в виде головы лося и две богини (лосихи?) по бокам, а в погребении V тыс. до н. э. на Оленьем острове оказывается скелет шамана в таком же головном уборе, с резной фигурой головы лося, и по бокам шамана — скелеты двух женщин (с. 66-67). К этому добавляется северный фольклор — предания о шамане и двух лосихах или женщинах-прародительницах... Но фольклор-то неславянский, бляшки принадлежали финно-уграм, а Оленеостровский могильник — по-видимому, их далеким предкам. К славянам вся композиция имеет отношение очень и очень косвенное (как наследие финно-угорского субстрата?).

Рыбаков открывает гигантскую глубину народной памяти — одна глава у него так и называется: «Глубина памяти». Память народов действительно глубока, хотя и очень избирательна и нередко скудна. Но чаще всего это память человечества: она передается и от народа к народу. Мы ведь храним в своей культурной памяти не только славянскую основу, в частности восточнославянскую, но немало и римского, и греческого, и еврейского, и татарского, и германского. На деле столь глубокие корни славян на Украине уверенно проследить не удается. В наши дни, если придерживаться надежной преемственности, то можно продвинуться вглубь не на три тысячелетия, а лишь на три века от Киевской Руси - до VI н.э. Некоторые исследователи говорят о конце V в. н. э., но надежных доказательств нет. Где жили славяне в предшествующее время какой обладали культурой, достоверно не известно (Мачинский и Тиханова 1976; Щукин 1976а; Мачинский 1976). Впрочем, в последнее время ведутся исследования так называемой киевской культуры, которая еще на три века древнее и может претендовать на славянскую принадлежность (Горюнов 1981; Терпиловский 1984; Щукин 1986; Седов 1986). Она располагалась севернее черняховской культуры (Рыбаков ей не уделил внимания).

Раннеславянские культуры полей погребальных урн — зарубинецкая и черняховская — по своему общему облику, по массовым сходствам (с культурами Севера Центральной Европы) не славянские, а в основном германские. И по сведениям письменных источников, на территории нынешней Украины обитали тогда бастарны (то ли кельты, то ли германцы), а также готы, гепиды, герулы и другие германские племена в смеси с остатками скифо-сарматского населения (Щукин 1977). Совпадение Черняховской культуры со сферой активности готов Рыбаков отрицает, ссылаясь на то, что у Черняховской культуры хронологический диапазон шире, но это давно опровергнуто: за пределы хронологии готского вторже¬ния выступает не Черняховская культура, а ее «широкая» (расплывчатая) датировка, зависевшая от плохих методов датирования (Щукин 19766; Гороховский 1985). Подтвердить участие готов в сложении Черняховской культуры помогло открытие и изучение более ранней вельбарской культуры готов (Szczukin 1981; Этнокультурная 1985; Wolagiewicz 1986), располагавшейся западнее (Рыбаков ее не упоминает).

Так что те изображения на сосудах, которые Рыбаков трактует как славянские календари (1962а; 1981; 318-320; II, с. 164-194), если и могут рассматриваться как календарные символы, то только как германские, от силы (пережиточно) — как сарматские или кельтские. Вероятно, славяне обитали тогда к северу от германцев, возможно, поблизости.

Еще глубже, в скифское время, славян на Украине, по крайней мере в зоне видимости греческих колонистов, точно не было. О скифах Геродот рассказывает как о народе, который отличается от соседей языком (IV, 105, 117 и др.), а современные языковеды четко установили, что язык их, как и сарматский, принадлежал к семье иранских и был в ней наиболее близок к осетинскому. Среди сотен местных названий и имен, переданных античными источниками, большинство (как «Танаис», «Арпоксай», «Сайтаферн») осмысливаются с иранских (в частности осетинских) корней, некоторые — предположительно с индийских, но нет ни одного достоверно славянского слова. Это непреложный факт, с которым надо считаться. Если бы славяне жили поблизости от греков и скифов, славянские имена просочились бы в источники.

Культурную преемственность от скифов к славянам Рыбаков подкрепляет сведениями о том, что Греция кормилась скифским хлебом (II, с. 21). А. Н. Щеглов показал, насколько это представление шатко: земледельческая Скифия сеяла не пшеницу, а полбу, которая на экспорт не шла (Щеглов 1987а; 19876).

Продвигаться этим путем еще глубже — к культурам бронзового века, не говоря уже о трипольской, — бессмысленно.

Рыбаков козыряет совпадением территорий разновременных культур, но разве это доказывает их преемственность? Это доказывает лишь, что определенные территории были удобны для земледелия и скотоводчества в разные эпохи. Даже наследование отдельных черт культуры еще не говорит об этнической и языковой преемственности: ведь и при смене народа какая-то часть прежнего населения обычно оставалась на месте и ассимилировалась новым населением.

Можно показать (хотя ради экономии места я не стану этого делать), что психологическим стимулом для борцов за всяческое удревнение славянства на его нынешних землях является вера в принцип «исторического права». Суть принципа такова: чем дольше народ обитает на своей родине, тем больше у него прав на нее. Надо прямо сказать, что не так давно такое насаждение исконности подавали как истинный патриотизм, а критику подобных эксцессов рассматривали как антипатриотическую позицию. Да и сейчас находятся люди с такими же настроениями. Между тем принцип «исторического права» был высмеян еще К. Марксом (1871/1960: 276). А связанные с тенденциозностью натяжки в конце концов всегда терпят крах и, разумеется, вящей славе отечества не служат, а только роняют авторитет отечественной науки.

И еще одно замечание более общего плана — оно справедливо и по отношению к любому назойливо ревностному превозношению собственной национальности: за ним обычно стоит тайный и, может быть, неосознанный комплекс неполноценности, чувство какой-то ущемленности, странное у представителей великого народа. «Наши самозваные патриоты, — писал В. Г. Белинский (1955: 436), —не видят в простоте ума и сердца своего, что беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым глубоко оскорбляют ее».

Концепция глубочайшей древности славян на Украине, отстаиваемая академиком Б. А. Рыбаковым, держалась на эмоциях и порочных методах исследования. Другой ее виднейший сторонник чл.-корр. АН СССР П. Н. Третьяков, один из главных создателей цепочки преемственности от полей погребений к славянам, имел мужество признать: эта гипотеза к середине века рухнула. «Мы, археологи-слависты, — заявил он (1966: 119), — в свое время тяжело переживали крушение гипотезы о зарубинецко-черняховско-славянских связях, оказавшись у разбитого корыта». Наиболее важную роль в ниспровержении этой концепции сыграл И. И. Ляпушкин — см. его итоговую книгу (1968). Против нее выступали М. И. Артамонов, Г. Ф. Корзухина, Ю. В. Кухаренко и др. С критикой этой позиции и ее методических основ я выступаю вот уже полвека (Клейн 1955; Klejn 1981; и др.). Оставаясь до конца на прежних основаниях и лишь слегка модернизируя их, академик Б. А. Рыбаков своим авторитетом придавал ослабевшей концепции вес и живучесть.

Нельзя сказать, что Рыбаков вовсе не отдавал себе отчета в шаткости основ своей картины славянского этногенеза. Он писал: «В связи с отсутствием единого всепримиряющего взгляда на эту сложную проблему и при различии подходов к ней каждая новая работа поневоле будет субъективной; это в равной мере относится и к данной книге» (с. 214, втор. изд. 288). Строить все дальнейшие рассуждения на субъективной основе заманчиво, но не плодотворно. Ведь это значит рассуждать по модели «если допустить, что... тогда...». Опасная игра. Наука рискует превратиться в беллетристику. Разумнее было бы исходить из достоверно известного, хотя достоверное не оставляет простора для всякого рода спекуляций. Но даже при таком ограничении поле для увлекательных гипотез достаточно велико.

Здесь рассмотрены методические принципы, исходные поло¬жения Б. А. Рыбакова и набор материалов, из которых он строит свою концепцию славянского язычества.

Память и кругозор.

Рассмотрим же, как выглядят некоторые его реконструкции языческих обрядов, сделанные на основании такой методики. Что касается белорусских «комоедиц», которые Б.А. Рыбаков трактует как весенний медвежий праздник, то здесь скорее всего медвежьи черты наносные. Рыбаков пишет: «У древних греков тоже был весенний медвежий праздник, и он назывался «комедией» (от «комос» — медведь). От веселых песен, плясок и шуток этого медвежьего карнавала пошло и позднейшее наше название комедии» (с. 40, см. также с. 106, 363, 376; II, с. 158, 667-668; во втор. изд. 1997: 54 и др.). Установив эту параллель, автор возводит традицию белорусских комоедиц (а с нею и культ Волоса) к «далекому индоевропейскому единству».

Здесь один ляпсус на другом.

Греческая «комойдиа» не связана с культом медведя, «комос» — не «медведь» (откуда Рыбаков взял такой перевод?!), а «веселое, торжественное шествие», «толпа гуляк». «Медведь» по-гречески «арктос». Весенний же праздник, в котором участвовали «комосы», назывался в Афинах «Великие Дионисии».

Белорусские «Комоедицы», по-видимому, действительно связаны с комедиями, но иначе; это не древнее наследие, а позднее заимствование из латинизированной польской культуры, поэтому его и нет восточнее, у русских. В латыни греческое слово «комойдиа» приобрело на письме форму comoedia, а отсюда в Белоруссии через буквальное чтение «комоедия» могло родиться название веселого праздника с ряжеными — «комоедицы». Чтобы объяснить название, появился и обычай есть комы (гороховые), а коль скоро весенний праздник совпадал с первым выгоном скота, ряженые («шуты гороховые») стали изображать фигуру, связанную со «скотьим богом», — медведя.

Таким образом, для того, чтобы не попасть впросак с реконструкциями славянского язычества, как и вообще славянской культуры, нужна не только «глубина памяти», но и широта кругозора, внимание к культуре соседей, даже не очень древней, и осторожность.

Обращаясь к греческим параллелям, Рыбаков опирается почти исключительно на труды А. Ф. Лосева, весьма ценные, но для ссылок на факты чересчур общие, концептуальные, без детальных описаний самих материалов. Обычно в подобных случаях исследователи обращаются к более конкретным и детальным монографиям — М.П. Нильсона, Л.Дейбнера, В. Буркерта К Кереньи (Nilsson 1955-1967,1. Aufl. 1941-1950; Kerenyi 1951; Deubner 1956; Burkert 1977) и др. Вообще в труде Рыбакова на удивление мало ссылок на иноязычные публикации (не упомянуты основные западные работы по теме: Unbegaun 1948; Pisani 1949; и др.). Пока речь идет о славянских древностях, подобный изоляционизм еще можно как-то оправдать, хотя резонно было бы ожидать более интенсивного использования хотя бы финских и польских трудов, очень добротных (в частности В. Мансикки, А. Брюкнера, Г. Ловмяньского и др. - Mansikka 1922; Bruckner 1918; 1924; Lowmianski 1986), и хоть какого-то учета трудов болгарских ученых (М. Арнаудова, Хр. Вакарелски и др. - Славейков 1924; Арнаудов 1971-1972; Вакарелски 1974/1977). А уж когда автор обращается к параллелям, с широким захватом индоевропейских систем, вряд ли можно обойтись только русскоязычной литературой или работами только на славянских языках.

Такие рыбаковские реконструкции, как киевские языческие святилища, верховный славянский бог Род и Збручский идол Святовита-Рода, удобнее будет критически рассмотреть в отдельных разделах дальше, в контексте предметного анализа. Пока отмечу лишь, что они не менее дефектны.

Общая оценка.

Почти повсюду я пишу о Рыбакове в настоящем времени, а ведь он несколько лет тому назад умер. Но, во-первых, значительная часть моей критики написана (и отдельными статьями напечатана) при жизни академика, и это надо иметь в виду. А во-вторых, с академиком Рыбаковым приходится иметь дело как с действующей фигурой современной жизни. Так что в какой-то мере обращение к его трудам как к работам живого автора есть дань признания его силы.

Перечисляя погрешности и упущения крупного труда, я не закрываю глаза на его достоинства: собран огромный материал, поднята уйма интересных проблем, предложено множество гипотез, сделаны оригинальные наблюдения — всего этого уже достаточно, чтобы обеспечить двум томам Б. А. Рыбакова долгую жизнь в литературе — в качестве сборника поисковых разработок и размышлений, подготовительных материалов к монографическому исследованию (служить систематической картотекой он не может из-за разбросанности сюжетов и отсутствия указателей). Читать эти тома неимоверно увлекательно.

Он искренне любил старинную народную русскую культуру и с печалью наблюдал исчезновение целых ее пластов, отчуждение горожан от деревни и природы. Помню, лет тридцать назад мне довелось как-то обедать в ленинградском Доме ученых за одним столиком с академиком Рыбаковым и профессором Каргером. Рыбаков рассказывал, как по дороге в Ленинград его попутчице в поезде маленькая дочка закричала: «Мама, мама, смотри, вон коровка ходит, а рядом еще что-то!». «Я выглянул в окно, — завершил с грустью Борис Александрович, — этим «что-то» была лошадь».

В конце концов, заслуги автора определяются не тем, чего в его творении нет, а тем, что в них есть нового и полезного. Но коль скоро заходит речь об общей оценке труда, приходится учесть и степень его полноты (есть ли упущения), и уровень научной состоятельности — сколько в нем ошибочного, спорного и слабого. Тем более, что имя автора, его титулы и вес в науке придают его труду особую авторитетность в глазах читателей. Ведь многие будут смотреть на этот труд как на классику, академический (то есть наиболее полный и достоверный) свод информации и образец монографического исследования по славянскому язычеству. Более того, здесь найдут идеологическую установку для воспитания того рода патриотизма, который превозносит свой народ над всеми другими и диктует закрывать глаза на те недостатки и слабости, которые бы надо было изживать.

Газета «Правда» в 1988 г. с сочувствием цитировала письмо смоленского экскурсовода Г. Ф. Николаева:

«Сейчас я увлекся работами академика Б. А. Рыбакова и стараюсь как следует их освоить. Вот перед кем я преклоняюсь и кому благодарен бесконечно! Кстати, не могу понять, почему такими мизерными тиражами (то 15, то 50 тысяч) выходят его книги. Достать их — целая проблема. А ведь в этих трудах — самые глубокие корни нашего народа. Голова кругом идет от широты и смелости, с которыми анализирует он наше глубочайшее прошлое. Читаешь — и спина распрямляется, плечи расправляются. А если совсем коротко, то Борис Александрович Рыбаков — это научное обоснование нашего национального самосознания» (Кожемяко 1988).

Это то самое национальное самосознание, которое ослепляло народ и завело Россию в тупик «особого пути».

Дурной пример заразителен. И вот уже киевский археолог Я. Е. Боровский (называю первого попавшегося) размышляет печатно a la Rybakoff: «коляду», родственницу «календаря» (из лат. Calendae 'первые дни месяца' - см. Десницкая 1983: 80-82), производит от славянского «коло» (колесо, солнце). Или так толкует образ берегини - «У восточных славян она могла называться еще Житной Бабой, Рожаницей, Землей, Ладой и, возможно, Славой». А вот еще перл: «Думаем, что в древнейшие времена богиня-мать могла называться Славой и имела определенное отношение к происхождению этнонима славянин, то есть от имени Славы народ стал называться славянами, страна, где жил этот народ — Славией, а все языческое богослужение получило название славления» (Боровский 1982: 24, 66, 68; 1989: 84).

Подобное «славление» вместо исследования распространяется, как пожар, потому что заниматься им увлекательно, выгодно, а главное — легко. Вдохновляющий идеал для таких «славителей» — труд Рыбакова.

Еще более разительный пример «славления» — книжка Юрия Петухова «Дорогами богов», выпущенная им десятитысячным тиражом в издательстве «Мысль» в 1990 г. с подзаголовком «Историко-мифологический детектив-расследование». Петухов подвизался в жанре фантастики и «ужастиков», не брезговал и «эротическим романом». Но в эту книжку он вложил душу: она выпущена «за счет средств автора, в авторской редакции». Автор одержим идеями «славления» славянства и Руси. Для этой цели он задумал создать многотомную «Подлинную историю русского народа» в «12 тысячелетий» (а это надзаголовок труда, на обложке). Объявлены следующие тома и их содержание: «Русь-варяги-викинги» (отрицание норманской принадлежности Рюрика), «Антихрист» (против Петра I), «Прародина» (славянская — в палеолите).

В книжке «Дорогами богов» Петухов реконструирует славянскую мифологию путем соединения концепций Рыбакова (больше всего), Иванова — Топорова и Дюмезиля, причем из каждой тщательно отобраны самые фантастические идеи. Все смешано на основе полной некомпетентности и непонимания сути научной методики. Петухову ничего не стоит произвести Аполлона из Купалы, Индру, Тора и Тарана — из Перуна, «Тарха Тарховича» — тоже (через глагол «трахнуть») и т. д., а из протославян вывести все решительно индоевропейские народы - от греков до германцев и индоариев; все они лишь ответвления славянского корня. Соответственно все мифологии — из славянской. Все это — с маниакальной убежденностью в собственной правоте и в злокозненности всех, кто предлагает иное объяснение фактов. Взяв указанное Н. Н. Казанским родство двукоренных имен Геракл „ Перикл и Переяслав и т. д., Петухов (1990: 265) сразу же «понял», что русские имена ближе к исходным индоевропейским Доказательства не требуются. «Да нам это и так достаточно ясно: Переяслав мог трансформироваться в Перикла, но не наоборот. Собеслав мог превратиться в Софокла, но Софокл в Собеслава — никогда!».

Ничего не скажешь — любопытную поросль произвел труд Рыбакова!

Поэтому необходимо выверить все положения этого труда, гласно отметить спорность многих из них, а наиболее бездоказательные, поспешные, противоречащие фактам и не соответствующие современному уровню науки вычеркнуть. Жаль, что этого не сделал сам автор заблаговременно. Правда, что осталось бы тогда от всего величественного здания?

О колоритном и чарующе увлекательном труде Б. А. Рыбакова можно сказать его же словами по поводу странного сооружения в Лепесовке: «Мы имеем дело не столько с храмом как таковым, сколько со своеобразным гадательным домом. Здесь занимались «чародейством» в буквальном смысле слова — гадали у воды, налитой в священную чару...» (II, с. 133).

Наверх